родители: добрый был, и призрел меня, обратил внимание, и вот в настоящее время я, с божиею помощью, имею кусок хлеба: я состою фельдшером в земстве; фамилия моя — Кузьмичов. Но только позвольте вам сказать: и земств много, и фельдшеров много, и членов, и депутатов — всего этого довольно…
— Сколько угодно! — сипло произнес мой сосед.
— Весьма много! Но так как, быть может, они не из нашего сословия, не знают горя, бедствия человеческого, то хоть и получают тысячи, но общественного блага от этого не видать, то есть мало где можно встретить…
— Махонькими, значит, порциями? этак только на вилочку зацепить?
— Весьма вероятно! Но так как во мне из детских лет вкоренено печальное состояние ума и сердце приучено к содроганию, и потом учитель мой и благодетель, который, воззвал меня из ничтожества и постановил человеком, также мне внушал, что такое есть долг совести, так я без хвастовства могу сказать, что во мне есть совесть и есть чувство. Я хоть и двадцать пять рублей получаю в месяц, но, по совести, с любым членом, который глотает тысячи полторы-две, в сравнение себя не поставлю. Это я говорю честно, благородно. Я хоть фельдшер, ничтожная часть человечества, но я обществу служу не на словах, а на деле. На словах много охотников, а ты поди-ка на деле, своими руками, носом-то своим сунься к болящему. А это в моей природе: сердце у меня нежное, и я скорблю! Приди ко мне мужик, или, например, пришли фаэтон какой-нибудь кулак, я пойду к мужику, а фаэтон подождет! Я смело могу сказать, что есть я деятель для общества; но не для себя. Я бы мог взятки брать, кулаков пользовать, но, напротив, без хвастовства говорю, сам даю свои деньги мужикам. К иному придешь — ни свечки, ни хлеба, ни дров, горячей воды не на чем вскипятить, обмыть больное место. Ну и даешь! Кулак сунет тебе «рубь», а я его мужику отдам… Я говорю не то, чтобы я хвалился, а собственно доказываю, что во мне есть природа совестливая и убеждение.
— Не знаю! — сказал сосед. — У нашего брата не слыхать этого… Она нашему брату даже во вред, совесть-то: — препятствует! Живем себе так, без совести… постепенно острога дожидаемся… Ты вот по совести хлопочешь, пилюли даешь, а наш брат подвалит тебе сразу какого ни на есть смраду из своей фабрики в речку, да распустит его верст на двадцать, одурманит и скотину и народ, а ты лечи там, давай пилюли!
— Это нам вполне известно! Мы с нетерпением ожидаем санитарного надзора, и, вероятно, со временем и будет достигнуто. Дело не в этом… Я вас покорнейше прошу обратить внимание на мои слова: мы завели речь о женском вопросе. Теперь, взявши, например, мое положение, спрашиваю вас: могу ли я иметь подругу, которая бы соответствовала моему сердцу, чтобы она понимала мою скорбь о ближнем и чтобы она не только не препятствовала, но побуждала? И я вам отвечаю: трудно!
— Не знаю, голубчик! Не касался я этого! Вот как лопнет наш банк, да поведут нас всех, подлецов, на цепи, вот и будет окончание. А пока что, ввязался в омут, вертись да совесть из себя выбирай, как причал из воды… А больше мы не знаем! Не знаю я! Боюсь я этого! Даже и думать об этом нам не подходит!.. Врешь-врешь, вертишься-вертишься, да бултыхнешь туда, в «слободку», к «арфисткам», — ну, и будто в своем месте! Доберешься до навозу-то, ну оно будто и хорошо!
— Хотя вы, кажется, и преувеличиваете ваши взгляды, — после небольшого молчания проговорил собеседник моего соседа, — однакоже позвольте мне окончить мое мнение. Сколько я на своем веку ни соприкасался с женским вопросом, постоянно я вывожу заключение одно: очень трудно! И мне ведь тоже надобен иной раз угол, уют. Мерзнешь, мерзнешь по зимам-то, захочется в свободный час и погреться и слово сказать. Тоже существует сочувствие человеческое, называемое «рука помощи». Так — верите ли? — не выходит! Я теперича еду на новое место служения, а до сего времени я служил под столицей, близ большой станции железной дороги… Пункт бойкий, и служащего народу очень довольно. Дамского полу много. Даже так много, что, ей-богу, берет жалость: куда, думаешь, денется весь этот народ? У всех жены, и все родят. И стрелочники, и телеграфисты, официанты, повара, кондуктора, начальники станций, депо — у всех, у всех дети, и все больше девочки… Мальчики — и так, и сяк, ну, а девочки? Куда, позвольте узнать?
— А мы-то? — сказал сосед тем же беспристрастным тоном своего осипшего голоса. — С-слопаем! Это мы всё счавкаем, сделай милость!.. В-ссё!..
— Знаю! Знаю я это и без числа сам видел. В этом-то и состоит чрезвычайное огорчение… И верите ли, какой был случай на моих глазах? Один обер-кондуктор, мало того, что от жены у него трое ребят, еще монашенку совратил (тоже пошла в монастырь из бедности), в своей квартире поселил и от нее двое уж, а в последствии времени нянька к нему поступила, так и тое!
— Да чего ты? Я тебе скажу, в Воронежской губернии купцы Белокуровы купили имение, так праздновали новоселье, и один наш был там, захватили его в Москве, так рассказывал: «Загон, говорит, против дому сделали. Против-то дому роща, так обнесли вишь ее столбами, по столбам канат вытянули да со всей округи баб и девок созвали и загнали в загон-то, перепоили, да, как стемнело, и пошли забавляться… Как волки, вломятся туда, в загон-то, подхватят что по вкусу и продолжают». Вот как бывает! А это что! Обер-кондуктор! Тут чисто как волчья стая. И никто не пикнет, потому «платим»!.. Поди-ка, откажись от щеколадной бумажки-то!.. Отказываться! Сами идут.
— Я про то и ужасаюсь, что сами, сами… Куда им деваться? Да что? Когда это обер-то кондуктор, как я вам рассказывал, няньку-то молоденькую вовлек, так та сначала было жаловаться хотела. Так что ж вы думаете? Сама жена и монашенка-то стали ее усовещивать, стали уговаривать, что, мол, «живи с ним, молчи, а то от места откажут». И сам-то он этим же действует: «Только, говорит, пикнешь, сейчас откажут; все подохнете голодом, со всем вашим племенем нарожденным». Молчат, живут, родят, друг дружку уговаривают… Вот вы чему подивитесь… Однакоже узнало начальство, и теперь, я слышал, точно что отрешили от должности, так что теперь извольте сосчитать, сколько народу должно по миру пойти?
— Да мы еще прибавим этакого же племени!
— Глядевши только на это, и то содрогаешься: куда это девать? Ведь, наконец, отвечать надо перед богом за человеческую жизнь. Но, с другой стороны, если взглянуть с такой точки зрения, чтобы начальство оставило этого самого обер-кондуктора на своем месте, так ведь сколько бы он еще ихней сестры перекалечил? Человек, прямо сказать, зверь, первый плут по всей линии… Деньжонки у него водились, потому что, откровенно сказать, даже на паре брался провезти сколько угодно — и народу и товару — и никакое начальство сыскать не может… Весь поезд обыщи — ничего не найдешь, а он везет двадцать человек… Деньжонки у него завсегда водились. Так сколько бы, говорю, напортил и народил?
— Что ж? Ничего! Сколько угодно! Пока бог грехам терпит, да ежели, паче чаяния, еще годов восемь-девять в острог нашего брата не пригласят, ничего! Вали, слопаем, сколько ни народи!
— В этом-то и заключается горе; и, главное, все это явственно, как на ладони, — вот перед самыми глазами, — и что ж? Которые вот, как вы говорите, женщины или девицы не слопаны, даже нисколько не страшатся! Как поезд подходит, полна платформа женского сословия; гуляют, пока есть во что одеться да есть что жевать. Мужицкого труда не знают, мастерством много не наживешь, да и много уж очень народу: пять девиц-швей на одно платье, гуляют себе, дожидаются, не подвернется ли жених, а не жених, так вот такой же обер, а не обер, так и так кто-нибудь, кто болтать мастер да посулы сулить. «Ведь вы же видите, Авдотья Петровна, говорю, бедствие: с одной то-то вышло, с другой то-то, с этой еще хуже, а сами стремитесь расплождать голодных? Не лучше ли вам выйти за мужика? По крайности при доме». — «Вот, стану я с мужиком жить!» Вот ихний рассудок!
— Да ведь тоже, поди-ка, поживи с мужиком-то, попробуй-ка его оглоблевой науки!
— И это знаю, знаю я! Но ведь лучше же трудом жить, чем так, невесть на что рассчитывать. Ну, пироги пеки, продавай, экзамент выдержи, учи, получай там что-нибудь! А то ведь в сиделки даже в больницу, на жалованье, и то с большим затруднением идут: все неведомо на что рассчитывают. «В депо еще, говорят, двое холостых остаются». — «Но позвольте, говорю, вам заметить, Марья Ивановна, что, во- первых, в депо Андреянов ни во веки веков не женится, а во-вторых, что у него сломана при столкновении нога; что ж касается Капустина, то потрудитесь счесть, сколько на него одного приходится девиц вашего положения? А ведь все только и думают, что „в депо еще двое остались“. Позвольте, говорю, вам заметить, что в отношении этого дела и телеграфистам, и стрелочникам, и обер-кондукторам, и в депо, и в подвижном составе — везде, наконец, должны обозначиться предел, мера и граница». — «А может, какие другие должности произведут?» И хотя бы малейшая плачевность! Даже о себе нет никакого серьезного попечения, не то что о других. Случись с кем грех — сейчас осудят, а подумать, что и самой может угрожать падение, ни во веки веков!.. Так вот извольте судить, возможно ли, предположим, хотя бы мне найтить