— А-а! Так чего он плыл-то?
— А это он дом перевозит; домишко купил на снос, так вот по воде и помчал. А бабу не видали там?
— И баба есть, с ребенком.
— Ну, они!.. Ну, дай бог! — радостно говорила баба. — Намаялся, намаялся сердечный! Дай бог здоровья Емельяновым — добрые люди. Слова не сказали — двадцать пять рублей дали в долг: вот он и купил хатку-то! баню никак, да все угол!
— Это какие же Емельяновы? — спросил кто-то, интересуясь добротой, выраженной двадцатью пятью рублями.
— Да такие вот, хорошие, не нашенские… Муж да баба, а детей у нее нет… Вот она, добрая- предобрая, и подбивает мужа добро делать. Приди, расскажи — завсегда поможет! Вот на них-то Михайло и напал, а то бы сердяге так и пропадать с бабой.
— Так и дала без всего, без залогу?
— Так и дала… Идет Михайло, шатается, не пил, не ел, а она навстречу… «Что да что?» Тот и рассказал, ну, она говорит: «Пойдем к мужу!» Привела, позвала мужа: «Вот что, Егорушка, оправь человека!..» Только и всего. Так муж-то любит ее больно; горе — детей-то нет, а от отца им большой достаток остался… Ну муж-то уж и не ослушается. Вынул ассигнацию — «поправляйся!» Вот Михайлу-то как бог спас… Ты думаешь, нет добрых людей?
— Эво! Эво! — загалдели в толпе зрителей. — Эво как ворочает! Плывут! Ребята, бери на берег! Разобьется об мост…
Действительно, пловцы с шестами в руках, вертясь на своих плотах, стремительно вынеслись из-за поворота речки и неслись к мосту. Народ бросился с моста на берег, зашумел и загалдел. Пошел какой-то обоюдный крик с плотов на берег и с берега на плоты. Поднимались и бросались шесты, веревки, и, наконец, путешественники были пойманы у самого каменного быка, подпиравшего конец моста, и выбрались на берег. Они были изнурены до чрезвычайности… Баба едва сделала два шага, как ноги у нее подкосились и она села с ребенком на сырую землю. Мужик с первого плота прямо повалился на землю, едва ступив на берег, и тяжело дышал, шепча: «Погоди, братцы, закружило!» Еле-еле, как пьяный, держался на ногах и другой мужик с другого плота, каждую минуту готовый свалиться навзничь. Но он удержался, имел силу снять шапку, поклониться народу и сказать:
— Дай вам бог!.. Н-ну, здравствуйте!..
— Здравствуй, здравствуй, Михайло!.. — весело говорила та женщина, что первая встретила нас на мосту. — Где узел-то? Сундук-то есть ли?
— Не-ету… с-сундука!..
— Ну, пущай! Пойдем! Пойдемте чай пить!. С приездом. Дай бог счастливо! Помоги вам царица небесная!
Об этой женщине будет рассказано особо.
Вот при каких обстоятельствах появился Михайло опять на родине после продолжительных многолетних скитаний. В этот весенний день я увидел его в первый раз, а затем потянулись дни и годы, в течение которых много раз приходилось вспоминать его, видеть, а потом и дела делать, но не приходилось интересоваться его жизнью.
Помню, что после первого появления Михайлы в наших местах, спустя много времени, увидел я, что кто-то строится при дороге в пустом, незастроенном месте. Лежат четыре черных бревна, означающих начало постройки, а сбоку их целая куча других бревен.
— Кто это строится? — говорю от нечего делать извозчику.
— Да тут наш один… Приплыл-то!
— А!..
И еще полгода проходит, и опять еду мимо Михайловской постройки, и опять от нечего делать спрашиваю:
— Что же это он все никак не выстроится? всего только стены кой-как сложил?
— Да недостача все… Они ведь только с бабой двое бьются-то.
— Как с бабой?
— Да так. Оба возьмут дерево и волокут… Нешто легко… Нанять-то не на что… Ну и баба тоже у него — не отстает!.. Бьются крепко!..
— Крепко бьются?
— Страсть!
А через год опять пришлось спросить:
— А-а! И огонек уж светится?
— Как же! Уж живут.
— Давно ли?
— Да уж с месяц никак живут!.. Ишь, уделали! Сам с бабой крышу крыл! Лазиют оба по крыше- то!..
— И баба лазит?
— Та уж не отстанет. Ишь, какой уделали упокой!
— Да, ничего!
— Чего ж!.. Ишь, и дерево посадил под окном. Красивей!
Поглядел я и на дерево. Затем проехал мимо и позабыл.
Но однажды Михайло сам очень близко подошел ко мие и положил основание более близкому знакомству: во вьюжную зимнюю ночь, когда на станции не было ни единого извозчика, ко мне подошел Михайло, обвязанный весь какими-то тряпками, и робко предложил довезти. Крайняя робость в голосе, которым он делал предложение (тогда как другие извозчики набрасываются с громкими криками на седоков), объяснилась очень скоро. Лошадь Михайлы оказалась столь бессильной и микроскопической, что едва протащила нас сажень сто и стала. Михайло, который был ростом вдвое более своей лошади, слез первый и еще сто сажень вез маня вместе с лошадью, схватившись за оглоблю, но под конец оба они остановились, и Михайло тем же робким голосом сказал:
— Уж извините, сделайте одолжение! Нейдет! Вещи предоставлю… а уж извините… пешечком приходится!
И так мы на этот раз пришли домой пешком. И с этих пор Михайло всякий раз появлялся на станционной платформе именно в такие минуты, когда ямщиков нет: буря, рабочая пора, проливной дождь. Предложение подвезти он всегда делал самым робким голосом и с самым робким выражением лица, так как он наверно знал, что подвезти — значит, идти пешком. И так продолжалось довольно долго, но не знаю, возмужала ли его лошаденка, или он выменял другую, только настали времена, когда с Михайлом можно было уже достигать и до самого дому, не вылезая на дороге, а затем мало-помалу переменилась и телега, и лошадь, и Михайло стал не хуже других постоянных извозчиков станции.
И вот никак не менее двух лет я знаю Михайлу довольно близко, как близко сидящего ко мне ямщика; знаю его шапку, армяк и бороду, а жизни его не знаю, и он сам советует мне узнать его жизнь. Но, слава богу, дело было на досуге, ничто мне не мешало, и я был рад, что с удовольствием и совершенно искренно мог сказать ему:
— Пожалуйста, Михайло, расскажи!
И Михайло охотно стал рассказывать. Рассказывал он и в дороге, и дома, где мы от нечего делать пили чай, и на вокзале, где тот же чай сокращал часы ожидания поезда. Пересказывать всего мною слышанного я не буду: обилие частностей и случайностей может бесплодно утомить читателя. Достаточно пересказать только то, что может дать понятие о большом горе людей, живущих в маленьких избушках.
— Вот в этой самой руке, — между прочим, рассказывал Михайло, — когда еще и мне и руке-то моей только что десятый год шел, держал я, братец ты мой, ножик кухольный, и к горлу моему этот ножик подносил, жизни хотел лишиться — да господь меня спас!.. Вот какая была моя жизнь сызмальства!..
Отец Михайлы хоть и считался крестьянином, но с ранних лет совершенно отделился от крестьянской среды. Рано оставшись сиротой, он лет до десяти кое-как нищенствовал в деревне, а с десяти лет попал в кабак и с тех пор не покидал его до конца дней, то есть прошел всю кабацкую службу при