«барыню», вопияла о своем пропитом имуществе, а Иван Алифанов не переставал сгорать на огне, не стыдился даже просить у прохожего на выпивку, сняв шапку. Видеть его было ужасно. Он, пьяный, уже еле таскал больные ноги, а лошади не было давно; рваный, ободранный, с опухшим, бессмысленным лицом, носившим признаки близкой смерти, он был ужасен. Говорить с ним не было возможности — он ничего не понимал, только хрипел: «водочки!»
Нельзя было сомневаться в его близкой кончине и, приехав в деревню постом, после того как я не был в ней месяца два, я вполне был уверен, что кости Ивана давно уже лежат в сырой земле. Ни на станции, ни на улице уже не встречалась его пьяная фигура. В его доме с пустым двором и воротами, снятыми и пропитыми, было мертво, пусто и темно. Страшно было взглянуть на это еще недавно жилое место, как бурей разметанное по ветру злым духом — русскою сивухой. Я не пытался даже и спрашивать об Алифанове, зная, что он уже давно забыт и забыта его занесенная снегом могила. Но история, случившаяся с ним и так меня да и всю деревню удивившая и интересовавшая, прошла в жизни деревенских жителей не бесследно, и они, как оказалось, гораздо больше, чем я, следили за Иваном Алифановым.
— А ведь Ванька-то Алифанов поправляется помаленьку! — сказал мне по собственному своему желанию один из местных крестьян и прибавил, очевидно заинтересованный этим удивительным делом: — Оживает ведь сызнова! Вот ведь, что господь творит!
Это известие о воскресении из мертвых человека, явно обреченного на смерть и могилу, до такой степени меня обрадовало и умилило, что я самым искренним образом принял объяснение необыкновенного дела, сделанное крестьянином.
— Да, — сказал я, — истинно, брат, это уж дело господнее!.. Это ты верно говоришь!
— И чисто господнее, например, определение. А то бы ему окончательно пропасть надо! Да как же? Послушай-кось, как дело-то вышло.
И затем частью из рассказа этого крестьянина, частью из других случайных толков и пересудов со встречными и поперечными стало мне известным удивительное дело воскресения Ивана из мертвых. Господь, который дал нам урожай, досуг, отдых и поправку, наградил нас, по непостижимой своей премудрости, и трескучими морозами. Морозы в нынешнем году и в конце прошлого года бывали крепкие и лютые. Случаи замерзания были весьма нередки в эту зиму, и между прочими жертвами дедушки-мороза едва-едва не оказался и Иван Алифанов. Во вьюжную, трескучую ночь, возвращаясь еле живой из кабака в свой разоренный дом, Иван Алифанов, сбитый с ног ветром, повалился к подворотне чьего-то дома и, не имея сил встать, покорно отдался во власть вьюге и морозу. Стало заносить его снегом, заживо наносившим над ним белый могильный курган. Стало Ивану тепло и мягко, и он, наверное, заснул бы навеки, если бы господь, покарав его за грехи (так потом сообразил Иван) «досугом» и урожаем, не пожелал и помиловать его уже морозом. На полумертвого Ивана натолкнулся местный лавочник, возвращавшийся из какой-то поездки; он жил в том самом доме, у ворот которого умирал Иван. Раскопав почти засыпанного снегом человека, он стащил его к себе в кухню, отогрел и препроводил утром к жене.
Иван был жив, но почти в бессознательном состоянии; лежа в своей разоренной избе под грудою каких-то лохмотьев, которые удалось кое-откуда набрать Анисье, он долго не понимал, что такое с ним творится и где он находится. Анисья привела фельдшера, который разрешил ей давать Ивану немного водки (он по себе знал, что нельзя «прерывать сразу») и нашел, что Иван сильно отморозил руки. Иван пока не понимал своего положения; он спал подолгу, бессильным сном, а открыв глаза, глядел ими, но не думал. Мысль проснулась в нем только тогда, когда он попробовал пошевелить руками… Пальцы ему не повиновались; их как бы не было.
«Без рук остался!» — мелькнуло в голове Ивана, и ужас охватил все его существо. Он не в могиле, он жив, но никогда он не был так одинок и совершенно отделен от всего света, как теперь, когда у него не владеют руки. Небо видно в окно, люди ходят по улице, живут, работают, земля-матушка, лежащая теперь под снегом, скоро растает и зацветет, но все это не для него, он оттолкнут от всего этого, он не может теперь войти со всею этою прелестью ни в какую связь, ни в какие отношения. Будет расти трава, рожь — Иван не будет косить и возить снопы; он не будет ни запрягать, ни отпрягать, ни ехать. Что будет делать при нем Анисья без хлеба, без сена, без скотины? Будь руки — это основание всей жизни Ивана — и опять бы было все… Но нет рук, и ничего не будет, и Анисья уйдет в работницы, и никому он не нужен — ни поле, ни лес, ни луг не нуждаются в нем, отталкивают его от себя.
Вот в какую могилу попал этот живой мертвец! И из этой могилы жизнь стала казаться ему в самых чарующих образах. Как все было удивительно хорошо, пока он не очутился в этой могиле, — рай был, а не жизнь! И прежде всего в нем быстро возникла и созрела пламенная любовь к жене. Сразу он припомнил все восемь лет ее трудовой жизни с ним, скромной, молчаливой, и она, ненавистная недавно Анисья, явилась перед ним как ангел-хранитель. Как бы можно с ней жить, с такою работящею, тихою бабой!.. Как бы с ней хорошо работать в поле и как хорошо в доме!.. Он заливался слезами, просил у Анисьи прощения, умолял фельдшера лечить ему руки. Только бы что-нибудь осталось, только бы можно было за что-нибудь ухватиться, то есть как-нибудь опять пристать к труду, и тогда уж он ко всему опять пристанет и присоединится, и все что ни есть вокруг него, — все ему надо, все ему подходит и со всем он в связи… И небо и земля, и дождь и снег, и люди и животные — все теперь опять вошло с ним в связь, и он опять в связи со всем творением божиим.
— Р-рради Христа, царя небесного! — рыдая как ребенок, умолял он фельдшера, с трудом поднимая свои обмотанные тряпками руки. — Хоть два бы пальца!.. Анисьюшка, не покинь ты меня!
Фельдшер мазал ему чем-то больные руки, но говорил, что надобно лечь в больницу; не было денег отвезти Ивана в город, и ждали от родственников из Петербурга. А в ожидании этих денег в Иване с страшною силой обновлялась жажда к жизни. Все ему казалось очаровательным, благословенным от бога — таким, лучше которого ничего не может быть; каждая соломинка, точно драгоценное золото, сокровище, рисовалась в его воображении, мечтавшем о счастии труда в поле, в лесу, в доме… И Анисья, эта связь неразрывная со всею прелестью рисовавшейся Ивану жизни, с каждою минутой принимала в его глазах все большую и большую цену… Драгоценная, даже неоцененная была для него эта Анисья.
— Батюшки мои милые! Родимые мои, спасите меня. Сохраните меня на белом свете! — изнеможенный, еле-еле питавшийся и постоянно обливавшийся слезами от сознания неисчерпаемого горя быть живым вне жизни, поминутно вопиял Иван Алифанов на всю свою пустую избу и, наконец, был-таки отправлен в больницу.
— И это именно господь его спас! — толковали деревенские обыватели, разбирая неожиданный факт воскресения Ивана. — Именно из доброты своей господь руки ему отморозил, а не что прочее, потому руки-то — весь наш капитал. У нас во всем наши руки… Вот как Ванька-то увидал, что у него руки-то, храни бог, пропадут, так откуда и рассудок опять взялся. «Лучше бы я замерз, говорит, чем если жить придется безрукому!» А я ему говорю: «Это тебя господь хотел образумить, дурака!» — «Виновен, говорит, я пред богом в гордости моей!» Поглядит, поглядит на лапы-то, зальется слезами. «Что я без рук-то? Ни косить, ни пахать, ни лошадь запрячь, ни воды принесть — ничего!» Подымет этак к небу свои завертки, молит бога: «Хоть сколько-нибудь сохрани, господи, чтобы чем-нибудь взяться можно было, — я уж как-нибудь изловчусь…» Господь-то именно напужал его недаром, потому что руки самое есть первое дело в нашем положении.
— И что же, подживают?
— Фельдшер сказывал, что, говорит, по три конца на каждой руке надобно оторвать. Отрежут по суставу на трех пальцах, ну а впрочем останется еще по два сустава на пальце… Ничего, обойтись можно! Вот бог-то!.. «Дай-ка я тебе пригрожу, будешь ли ты фордыбачить? Как оставлю без рук, так и подумаешь, мол, о своей жизни!..» И думает: «И что только это мне взбрело, псу?» А Анисья перевязывает ему лапы-то и уж не промолчит: «Ишь, дохватался… Любишь Анютку-то лапищами хватать… Попробуй-ка, похватай теперича. Лежит, пес, тише воды, ниже травы!» — «Прости, говорит, меня, подлеца! Подруга ты моя законная! Кормилица ты моя!» Понимать стал! Нет, ничего, слава богу, очувствуется… Опять помаленьку… как-нибудь… жить будет!
— Ну, а та?
— Петербургская-то пьяница? Уехала, должно быть, куда… Слава богу, хоть Ванька-то уцелел… И за то бога благодарить надо!
Глубоко обрадовали меня эти вести, и я с удовольствием жду той минуты, когда Алифанов придет ко