трусости безмолвствуют. Человеческий разум забывает о бедствиях и тем самым готовит почву для новых бедствий. Я не могу этого забыть. Я никогда этого не забуду.
Война — самый глупый из доводов. Это крайняя мера; так, крайней мерой удачливого преступника будет уничтожение судов. На нее идут, когда больше нет желания повиноваться законам полемики, то есть законам богоданного человеческого разума. Когда глупцы не находят ответов, когда логика и достоинство вызывают внезапное озлобление у тех, кто лишен логики и достоинства, тогда гибнут миллионы неповинных людей. Иной причины не существует. Глупцы, духовные банкроты самовыражаются за счет других, а те, кто мыслит категориями войны, являются самыми глупыми, самыми обанкротившимися, и они слишком часто остаются в живых после того пиршества смерти, на которое выдавали приглашения. — Он немного помолчал. — Меня называли героем. Говорили, что я хорошо сражался. Другие сражались не хуже, только менее удачливо. Лично я считаю то, что сделал, наименее важным событием в своей жизни. Воспринималось это легкомысленно, с пылкостью юности. Я наслаждался. Да, как ожесточившийся, лишенный совести воин. Убивал людей с легким сердцем, наслаждался за счет других. Эгоистично, бездумно, безответственно. Однако я герой. Я предпочел бы написать бессмертную строку, зачать здорового ребенка, посадить дерево, чем стоять сегодня перед вами у этого алтаря человеческого безрассудства, принимая ваши поздравления.
— Спятил? — прошипел ему потом полковник Убальдини.
— А что такое?
— Это опаснейшие мысли. Твое счастье, что люди по тупости их не поняли. Сочли их какой-то новой разновидностью патриотизма, иначе тут же заклеймили бы тебя как коммуниста.
— Как коммуниста? Господи. Почему?
— Ты никогда не поумнеешь. И не станешь пригоден для государственной службы. Чем я весьма разочарован.
— Мне очень жаль.
Убальдини свирепо посмотрел на племянника.
— Терпеть не могу нерасчетливости. Мне пришлось из шкуры лезть, чтобы добиться нынешнего положения. Ты — герой. Герою не нужно раскрывать рта. Ты прославился, а я карабкался по лестнице, с одной ступеньки на другую. И теперь на руках у тебя все козыри, а ты хочешь выбросить их, ведешь себя, как пятнадцатилетний мальчишка, внезапно ощутивший на плечах бремя ответственности за весь мир.
— Завидуешь мне?
— Конечно, недоумок!
— Пятнадцать лет — возраст хороший, честный. Мир новенький, чистый.
— Мир очень стар и очень грязен, — сказал полковник, потом, чуть погодя, добавил: — И весьма щедр.
Речь Валь ди Сарата особого впечатления не произвела. В подобных случаях интонации говорят громче слов, и то, что ему приходилось напрягать голос, дабы быть услышанным, избавило его от малейших подозрений в подрывной деятельности.
— У парня свои взгляды, — сказал Старый Плюмаж. — К тому же герои не бывают хорошими ораторами.
Мистер Таку, на каждом шагу терпевший неудачи с проповедью доктрины здравого смысла, выработал план. Когда он в конце концов связался с Союзной контрольной комиссией, изнывавший от скуки подполковник пообещал сделать все возможное, но предупредил, что в Европе сейчас все болезненно обидчивы и нельзя создавать впечатления, что Вооруженные силы собираются оказывать нажим в интересах какой-то корпорации. Таку понял, что это превосходная отговорка. Теперь он втиснулся в говорливую толпу и отыскал Валь ди Сарата. Он поручил своему реквизиторскому цеху изготовить одни из тех дипломов, которые так любят в Америке, — свиток пергамента, исписанный по-монастырски четко, с выведенной золотом и киноварью первой буквой, начинающийся словами: «Да будет ведомо, что поскольку…».
Теперь, представясь герою, Таку сказал, что хочет сделать ему подношение от себя лично, от кинокомпании и в конечном счете от Америки. Валь ди Сарат улыбнулся. В Чикаго он видел много дипломов и знал, какое значение придается подобным документам.
«Да будет ведомо, что поскольку вышеупомянутый капитан Валь ди Сарат воевал за демократию, поскольку он успешно и героически сражался с врагом лицом к лицу и поскольку явил блестящий пример доблести на поле боя, который так вдохновил кинокомпанию «Олимпик Пикчерз» с Олимпийского бульвара в городе Лос-Анжелесе, что ее служащие немедленно решили отразить и запечатлеть это проявление героизма средствами киноискусства, и поскольку тесное сотрудничество артистов и героя послужит укреплению тех уз согласия и свободы, которые соединяют итальянцев и американцев в их непрестанной борьбе против Мирового Коммунизма и Сил Тьмы и Диктатуры, вполне подобающе и справедливо вручить ему сей форменный документ в ознаменование выдающегося подвига и фильма, который воссоздаст это деяние для поучения и отрады грядущих поколений».
Под текстом стояла подпись Таку, с нижнего края диплома свисала большая восковая печать.
Валь ди Сарат был тронут и протянул руку, режиссер горячо пожал ее.
— Это самое малое, что мы можем сделать, — сказал Таку, и фотографы отдела прессы засверкали ему в глаза магниевыми вспышками. — И скажите, не хотели бы вы посмотреть кое-что из отснятого материала, — продолжал он, закрепляя свой успех. — Отснято пока немного, но мы поспешили отправить на обработку часть пленки, и сегодня утром она вернулась из Лондона.
Валь ди Сарат представил режиссеру своего дядю и сказал, что они будут очень рады посмотреть начало фильма в послеобеденное время, так как еще предстоял банкет.
— Часам к трем все подготовлю, — согласился Таку. — Видите ли, здесь вовсю велся довольно нелепый саботаж, и я слегка надеюсь, что, увидя качество отснятого, вы используете свое влияние для прекращения таких выходок, выцарапывания оскорбительных слов на наших машинах и прочего. Это вызывает недобрые чувства, а сражались и вы, и мы совсем не ради того.
Валь ди Сарат согласился и отправился с дядей на банкет.
— Вот видишь, — сказал ему дядя, — в этом мире все взаимоотношения строятся на каких-то условиях, и в них есть определенная степень того, что пуритане безмозгло именуют коррупцией. Когда делаешь жене подарок ко дню рождения, это прекрасный образец механики взаимоотношений. Покупаешь себе несколько часов покоя и тишины.
— Что ты стараешься доказать?
— Ничего. Стараюсь, чтобы ты видел жизнь такой, как она есть, а не какой может быть. Почему? Потому что желаю тебе счастья. На твоем месте я бы побольше гордился.
Знаешь, способы гордиться есть очаровательно скромные. Что ты думаешь о себе, никого не интересует. Что думают о тебе, вот это важно. Человек существует только в сознании других. Я известен как замечательный полицейский, беспощадный, деятельный, изобретательный. На самом деле я не такой. Я в жизни пальцем не шевельнул. Я лентяй. Умело завуалированная лень может выглядеть сосредоточенностью. Малейшее проявление активности после нескольких недель безделья выглядит итогом блестящей изобретательности.
Проходя мимо кафе, Убальдини увидел Эрхардта, потягивающего там вино. И, не прерывая разговора, сдержанно ему кивнул. На лице Валь ди Сарата отразилось недоумение.
— Видишь ли, — продолжал его дядя, — то, что я не прервал разговора, заставило Эрхардта насторожиться. Он видел, что я приближаюсь, и готовился встретить мой узнавающий взгляд. Я тоже видел его, еще издали, но решил не показывать этого, пока не поравняюсь с ним. И не выразил ни малейшего удивления тому, что он здесь, что привело его в еще большее замешательство. Не смей оборачиваться! А вот ты выдал себя своим удивленным взглядом.
— Но что он здесь делает?
— Вот этого не знаю.
— В чем польза этих твоих игр?
— Я приучил себя никогда ничему не удивляться. Это само по себе приносит огромную пользу. Кто