проиграли войну. Победители никогда не сомневаются, были они правы или нет, а побежденные…
— Но война есть война, ты сам говорил.
— Да, только, моя дорогая, моя Тереза (он чувствовал, что нелепо обращаться так к той, кого намерен покинуть), вся моя жизнь была войной… с самой колыбели, и теперь ничего не осталось. Я не учился в школе. Мне пришлось бы начинать все заново с разумом ребенка — я не могу. Я слишком многое повидал. Я слегка безумен.
— Думаешь, я знаю мирную жизнь? Чем я сейчас занимаюсь? Тем же, что и в военное время. Для меня мир так и не наступил.
— Однако всего несколько слов итальянского офицера, и ты расплакалась. У тебя есть способность плакать. У меня нет. Меня можно испугать. Я способен испытывать страх, другие менее сильные эмоции, но плакать не могу. Если мне сейчас скажут, что моя мать погибла при самых ужасных обстоятельствах, я не буду знать, как реагировать. Для меня это ничего не значит. Я навидался всего. И заплакав, ты превратилась в незнакомку, в женщину, с которой я не могу общаться. Вот почему другого пути нет.
Ганс поднялся и быстро зашагал к выходу, не оглядываясь. Услышал, как где-то сзади пронзительно выкрикнули, его имя, раз, другой, потом суматоху спешащих людей, но обязательства и страдания жизни для него были уже почти позади. Он убегал, чтобы его не назвали трусом, и чувствовал себя лучше в отрыве от мыслей, от иллюзий, от пикантности, яркости, высших радостей бытия.
Улица была пуста. Ганс слышал только собственные шаги по мостовой. Их ритм был чеканным, размеренным. Полк в составе одного человека шел навстречу своей участи.
Он вошел в отель, и старик за конторкой заметно содрогнулся, увидев его.
— Полковника Убальдини, пожалуйста.
— Номер двадцать четыре, второй этаж, налево.
— Спасибо.
Ганс стал подниматься по лестнице с уверенностью гаулейтера, производящего в доме облаву. Старик завертел ручку старого телефонного аппарата и, тяжело дыша, заговорил в серебряный микрофон.
— Полковник Убальдини, он здесь, этот убийца. Идет к вам в номер.
Двое карабинеров вошли с улицы.
— Это он, — прошептал старик, глаза его слезились от ужаса. — Пошел в двадцать четвертый.
Карабинеры выхватили пистолеты и стали подниматься по лестнице на цыпочках.
— Только не стреляйте здесь, — взмолился старик. Ганс постучал в дверь.
— Минутку, — протянул полковник.
Карабинеры достигли верхних ступеней, увидели Ганса и замерли.
— Войдите.
Ганс вошел в номер к полковнику.
Полковник в одних трусах брился. Какая-то женщина в блузке, похожая на допрашиваемую кухарку, сидела на стуле.
— Вы выбрали неудачное время. У меня такая борода, что приходится бриться трижды на день. Садитесь, пожалуйста. Я убивал время, продиктовал секретарше несколько писем. На этом все, синьорина.
— Но…
— Ах, да. — Полковник подошел к своим брюкам, полез в карман и стал возиться там с деньгами. — Вот деньги на почтовые марки, — сказал он, протягивая ей пачку ассигнаций.
Она пересчитала деньги с тщательностью, приводящей его в смущение, и вышла с жалким «Buona none»[79].
— Да, — сказал полковник. — Заставили вы нас потрудиться.
Женщина вернулась и стала что-то искать на полу.
— Что еще? — раздраженно спросил полковник.
Женщина что-то подняла, пробормотала: «Я забыла чулки» — и вышла снова.
Полковник тепло улыбнулся своему пленнику и даже подмигнул. Он был в хорошем настроении.
— Через минуту отправлю вас в тюрьму. Черт, опять порезался. Люди часто боятся ареста, но, право, тут нет ничего страшного. Когда обе стороны разумны, суровость не нужна. Видели моего племянника?
— Кого?
— Человека, который пулей сбил с вас фуражку.
— А… Да, видел.
— Что вы сделали с ним?
— Я? Ничего.
— Почему же он не с вами?
— Не знаю. Он ушел.
— Ушел? — Лицо полковника, наполовину покрытое мыльной пеной, обратилось к Винтершильду. — Как это? Просто взял и ушел?
— Направил меня сюда и ушел.
— О, Господи, — вздохнул полковник, — еще незадача. Кстати, вы вооружены?
— Нет.
— Рад слышать. Вид у вас не особенно отчаянный. Почему вы сдаетесь?
— Говорят, я убил нескольких женщин и детей. Уклоняться от ответственности считаю трусостью.
— Совершенно верно. Это был подлый поступок. Лезвие тупое… Почему вы это сделали?
— Не могу вспомнить.
— Понятно. Причина для сдачи основательная. Кстати, если заглянете в мой портфель, во второе отделение…
Ганс послушно поднялся, полковник наблюдал за ним в зеркале.
— …найдете там наручники.
— Наручники?
— Нет-нет, прощу прощенья. Вы совершенно правы. Как глупо с моей стороны. В них нет ни малейшей необходимости.
Несколько недель спустя, после недолгого судебного процесса, на котором Ганс с начала до конца вел себя по-солдатски, не пытаясь оправдываться, в газетах появились сообщения, что его расстреляли. Погиб он храбро, не выказывая никаких чувств, что было надлежащим концом для человека, воспитанного для смерти, а не для жизни. В тех же номерах газет было объявлено, что полковник Убальдини произведен в бригадные генералы за блестящую организацию поимки государственного преступника.
Открытка так и не была отправлена, поэтому старые родители Ганса Винтершильда смирились с мыслью, что их сын погиб в последние дни войны. Когда Фридрих Винтершильд в конце концов получил официальное извещение, что его сын расстрелян, он мужественно скрыл это от супруги.
Однако полтора года спустя, когда завершенный фильм об уничтожении Сан-Рокко демонстрировался в Германии, в одном кинотеатре, когда весь экран заполнило лицо помигивающего человека, раздался пронзительный вопль, и некую старую даму вынесли из зала в обмороке. Старые люди чувствовать не разучились.
Примечания
1
С нами Бог! (нем.).