И еще существовала вероятность, что тот, кто запер их здесь, вернется. Этим соображением Павел Петрович с Олимпиадой Владимировной не делился. У убийцы мог быть припрятан пистолет, а почему нет? И он мог вернуться. Чтобы убить их и оставить тут – в этом случае их точно долго не найдут, пока запах станет невыносимым. Запах разлагающегося мертвого тела.
Двух. Двух мертвых тел.
У Добровольского не было с собой телефона, не то что пистолета, зачем ему пистолет, когда он скучный кабинетный чиновник, гораздо больше понимающий в финансовых махинациях, чем в каком бы то ни было оружии?!
– Нет тут никакой щели, – пропыхтела Олимпиада. Она старалась не обращать внимания на то, что от духоты и напряжения у нее все сильнее кружится голова и так хочется на воздух, чтобы его можно было пить, как воду из чайника!
Испарина проступила на лбу. Она размахнулась и опять стукнула. Кажется, старая жесть чуть-чуть поддалась, но нужно бить гораздо сильнее, чем она тюкала, согнувшись, а получалось только тюкать!
Крыша громыхала, и Олимпиада надеялась, что Люська услышит и прибежит – куда, зачем, об этом она не думала. Прибежит, и все. Вот-вот отогнется железка, и прямо перед Олимпиадой возникнет удивленная Люсиндина физиономия, и она спросит своим обычным голосом:
– Ты че, Лип? Как ты сюда забралась?!
Рука затекла, и она перехватила топор. Теперь удары стали совсем неловкие, и половина их не попадала на тот самый стык, по которому велел стучать Добровольский.
– Постарайся в стык! – сказал он снизу.
– Лезь сам и старайся, – огрызнулась она.
Что-то с крыши сыпалось в глаза, и она мотала головой. Капли пота катились со лба, и она еще успевала думать, что хорошо бы они не попали на Добровольского, а то неприлично.
Фонарь снова мигнул, предупреждая.
– Я больше не могу, – сказала Олимпиада. Дышать становилось все труднее, как будто она поднималась в гору и вошла в зону кислородного голодания.
Рука против ее воли перехватила топор и продолжала стучать. Бум, бум, бум, звуки жестяные, мерзкие. Топор долбит не крышу, а ее черепную коробку, попадает в самую серединку, в мозг.
Бум, буум, буум!
Олимпиаду повело в сторону, она сильно наклонилась, кровь прилила к голове, и потемнело в глазах. Или это фонарь погас?!
– Липа, слезай!! Хватит!
Света не было. Света не было нигде, ни внутри головы, ни снаружи.
Она судорожно выпрямилась и стала колотить наугад, хотя рука уже почти не держала топор. И когда она поняла, что больше не может, не может, что сейчас упадет, прямо ей в глаза вдруг ударил воздух, холодный и острый, как тот, самый первый луч фонаря, и следующий удар топора пришелся в пустоту, и крохотная синяя точечка заглянула ей в лицо.
– Липа!!
Двумя руками, ни о чем не думая, она стала крушить и громить жесть, которая поддавалась, на этот раз точно поддавалась, и Олимпиада изо всех сил отворачивала прорубленный край, и он загибался, и вторая точечка приветливо выглянула из-за края, словно Люсинда, которая должна была спросить: «Ну как ты тут оказалась?!»
Олимпиада плохо соображала, но воздуха стало много, и он был свежий, легкий, и им хорошо дышалось, и это был путь к спасению!
– Липа!
Она остановилась и выронила топор. Он сильно загрохотал где-то внизу.
Тут Олимпиада решила, что топор попал Добровольскому в голову и она его убила.
– Ты… жив?
– Жив. Попробуй вылезти.
– Как?!
– Возьмись руками за край и подтянись. Сможешь?
– Я… не знаю.
– Попробуй.
Она попробовала. Распрямилась на шатком стульчике, и голова и плечи оказались снаружи, но руки соскальзывали, край был неровный, и, кажется, она резала им кожу. Вылезти никак не получалось.
– Давай, – велел Добровольский из преисподней, – давай, Липочка! Немного осталось! Ну!
И когда он сказал «ну!», она вдохнула, выдохнула, еще раз рывком подтянулась и перевалилась на крышу. Крыша была ледяная и скользкая, должно быть, очень опасная, но такая замечательная, такая надежная, такая твердая – никакой шатающейся хлипкой пластмассы под ногами!..
Олимпиада немного перевела дух, свесила голову в черную дыру, из которой несло теплом, и сказала:
– Я здесь. На крыше. Я тебя жду.
Ответа не последовало.