– Да не надо у меня убираться, – вскипела Олимпиада Владимировна, как тогда, когда она еще была прежней, уверенной в себе и не отягощенной никаким знанием жизни. – Я сама прекрасно убираюсь! Ты мне лучше скажи, что ты будешь теперь с работой делать?! У тебя ведь там проблемы какие-то, на рынке, да? Или я ошибаюсь?
Люсинда не ответила. Она играла на гитаре – с чувством глубоко соскучившегося человека, которому вдруг вернули любимое дело.
– А… твой сегодня не придет? – вдруг спросила она, перестав играть.
– Не знаю. Да какая разница, придет, не придет!
– Я его боюсь, – призналась Люсинда, подумав. – Не любит он меня.
– Подумаешь, не любит! Мало ли кто кого не любит! Зато я тебя люблю.
– Ой, правда, Липочка?! Самая-самая правда?
Ей давным-давно никто не говорил, что любит. Она даже позабыла, как это звучит.
– Правда, – хмуро сказала Олимпиада. – Я тебя люблю.
Тут она вспомнила, что должна непременно выпить таблетку «для красоты», бросила салат, достала упаковку, которая всегда лежала поблизости, и налила в стакан воды. Люсинда из-за гитары внимательно за ней наблюдала.
– Лип, а чего это ты пьешь? Заболела?
– Нет.
– А зачем пьешь?
– От вен.
– А у тебя разве вены? – не поверила Люсинда. – Вот у моей матери вены – жуть!
– А я не хочу, чтобы у меня тоже были вены – жуть, – сказала Олимпиада серьезно, – потому и пью. И тебе бы попить, потому что ты целыми днями на ногах!
Люсинда тряхнула белыми волосами:
– А как называется?
– «Асклезан», – по слогам, чтобы Люсинда лучше запомнила, произнесла Олимпиада Владимировна. – Подожди, я тебе сейчас дам…
Она порылась в выдвижном ящике, где держала лекарства, и из самой главной коробочки, где были самые главные средства вспомоществования, вытащила тюбик.
– Это тоже «Асклезан», но не таблетки, а крем. Станешь ноги мазать, и не будет у тебя никаких жутких вен!
– Спасибо, – прочувствованно поблагодарила Люсинда.
В том, что они «ухаживали за собой», тоже было возвращение в обыденность, некое утешение, в котором они нынче так нуждались.
– А тетя Верочка как?
– Плохо, ой не спрашивай, Липа! Почти не встает и все время плачет. Я ей говорю – тетя, да что вы убиваетесь за этой Парамоновой, как за родным братом? А она мне – живой человек, душа живая, а пропала ни за грош! И собачка ейная пропала, обое пропали!
– Обои целы! – сердито сказала Олимпиада и показала рукой на стены. – Пропали обе! И слова «ейный» не существует в природе, как и слова «ихний»!
– Зачем она повесилась? – задумчиво спросила Люсинда сама у себя. – Ну, муж ладно, свалился, а себя-то зачем же убивать? Грех какой!
Олимпиада очень сомневалась в том, что Парамонова сама себя убила. Все это было так страшно и так похоже на фильм ужасов, что самоубийство никак не укладывалось в картинку.
– Я не понимаю, из-за чего все это началось, – задумчиво сказала Олимпиада и добавила в салат еще майонеза. – Когда началось? Когда взорвали дядю Гошу или еще раньше?
– Да когда раньше-то? Раньше у нас все живы-здоровы были! Годами никто не помирал, все тута были! И что сделалося?!
– Да, – согласилась Олимпиада. – Вот именно. Что сделалось?! Садись, ужинать будем.
И тут в дверь позвонили. Обе девицы в панике уставились друг на друга.
– Кто это может быть?! – почему-то спросила Олимпиада у Люсинды. – Никого не должно быть!
– Да это небось твой приперся, – зашептала та в ответ. – Слушай, может, мне… в кладовку, а?!
И она подхватила гитару, приготовившись бежать с ней в кладовку.
– Прекрати, – сказала Олимпиада, приходя в себя.
Убийца не стал бы звонить ей в дверь, это уж точно!
Или стал бы?.. Ведь если Парамонова не убила себя сама, значит, ее убил кто-то, кому она открыла дверь! Старший лейтенант тогда сказал, что замок не был ни вскрыт, ни сломан, выходит, она сама и открыла! И еще он добавил: «Что за дела творятся в этом доме, мать его?!»
Олимпиада помедлила еще, вытерла сухие руки полотенчиком, дождалась, когда звонок грянет во второй раз, и только тогда пошла открывать.