эмигрировала в Швейцарию и оставила ему там пару миллионов, но что-то не верится мне.
– И мне не верится, – поддержала ее Анфиса. – И ты у него там…
– Что?
– Ничего… ничего не проверила? Не посмотрела?
Бабушка качнула ногой.
– Совсем-совсем ничего?
– Да как она могла в чужом доме шарить? – Клавдия даже перестала посуду со стола убирать. – Разве это кому позволено?!
– Посмотрела, конечно. Только так. По верхам.
– И что?
– Ничего. Никаких следов. Но нужно на участке тоже смотреть, потому что в последний раз мать ему за яблоней померещилась. Может, он со страху придумал, а может… кто его знает.
Анфиса подумала про залитый лунным светом сад, в котором явно кто-то был, глядел в ее окно, покуда она мыла руки.
Кто-то был?
– Ну и что ты решила?..
– А решила я, что завтра отнесу ему Клавиных пирогов для поправки здоровья.
– Как?! – вскрикнула пораженная Клавдия. – Соседу?!
– Потолкую с ним про племянников, про дом, про мать. Может, что-то и узнается!
Анфиса подумала секунду.
– Только ты одна не ходи, – сказала она. – Ты с Юрой иди. Пусть Юра у него лопату попросит. Или грабли, что ли! Заодно в сарае посмотрит. У соседа один сарай или нет, ты не видела?
– У него сарай и погреб, – заявила бабушка. – Погреб еще наш. То есть когда-то наш был. А когда усадьбу поделили, он так и остался отрезанным стоять. А потом участки продавали, и соседу с погребом продали. Твой отец всегда мечтал тот участок тоже купить. И не успел.
Они помолчали.
Смерть Анфисиных родителей по-прежнему оставалась табу для домашних разговоров.
Все пережито и пройдено, и никогда и ничего не начать сначала, но горечь словно вдруг капала откуда-то. Капала по капле, никогда не прорываясь до конца. Все трое слишком щадили и любили друг друга, чтобы позволить себе… убиваться.
Да. Жалко. Все до сих пор могли бы быть вместе.
И когда звонит телефон, Анфисе до сих пор кажется, что это звонит кто-то из них – с работы, сказать, что задержится. И она радостно бежит, вприпрыжку, легкомысленно и точно уверенная, что так будет всегда – они позвонят и приедут позже, просто позже, и ей даже в голову не приходит, что больше они не приедут никогда. На полдороге к телефону она останавливается, потому что в самое сердце откуда-то сверху ей капает эта капля.
Капает и разбивается, и горечь брызгает на все, что внутри.
Нет. Они не могут ей звонить, что задержались на работе. Они задержались где-то еще – и навсегда.
Какое глупое, безысходное, необратимое слово – навсегда. И кто только его придумал?..
Невозможно, невозможно говорить себе – «а помнишь?», и ей даже удается не говорить, но она помнит. Помнит, черт побери!.. Хотя лучше бы забыть. Где там это слово?
Ну да. Навсегда.
С тех пор навсегда изменилась жизнь. Анфиса пошла работать в аптеку – мать всю жизнь проработала в аптеке, и Анфиса была готова работать там за один запах лекарств, крахмального халата, дезинфицирующего раствора, такой родной и привычный.
Отец мечтал купить соседский участок – и не купил, не успел. Он несколько успел купить, а соседский – нет. Как только у него появились деньги, он первым делом восстановил «родовое гнездо», хотя тогда это еще было немодно, всех как магнитом тянуло на Рублевку и на Молодогвардейскую, в министерские и цековские квартиры. Про элитное жилье тогда еще никто ничего не слыхал, зато с иссушающей злобой все обсуждали «привилегии» – сотая секция ГУМа и госдачи.
Дачи отобрали было, правда, потом одумались и вернули. Жилья понастроили, башен до небес, и все шатрами, шатрами, и все на юрту похожи, мечта любого уважающего себя татаромонгола. А бабушкина усадебка осталась такой, какой построил ее прапрадед в тысяча восемьсот восемьдесят шестом году!
Спать все разошлись задумчивые.
Бабушка думала про соседских племянников и предполагаемое наследство из Швейцарии.
Анфиса про давешнего чемпиона по борьбе, который уверял ее, что «просто упал», и еще про стекло, которое оказалось чисто вымытым, хотя окна в доме напротив никто и никогда не мыл.
А Клавдия думала, что ей жалко пирогов, которые намеревалась отнести соседу-«никчемушнику» строптивая Марфа Васильевна.
Человек в саду, выждавший, когда все наконец угомонятся, думал о том, что непременно должен довести дело до конца.