всю жизнь.
Мама говорила, что любовь очень быстро уступает место дружбе, так что лучше с ней и не затеваться, с любовью, а перейти, так сказать, сразу к основному блюду. Мама говорила, что Марина так «преуспела в жизни» именно потому, что не тратила время ни на какие «глупости». Мама говорила, что мужчине необходимо «давать отпор», иначе дело плохо – он захватит, подавит оборону, и всю оставшуюся жизнь придется посвятить ему и его скотским интересам.
Федор Тучков казался странно «своим», как будто давно и хорошо знакомым. Или биологические ритмы у них так совпали, что ли? Ей нравился его запах, его поцелуи – один, один поцелуй! – и, черт возьми, волосы на ногах! Он смешно прихлебывал чай, но это было именно смешно, а не противно.
Она не чувствовала в нем… врага, как во всех мужчинах до него. Даже коллеги-преподаватели вызывали у нее только брезгливую настороженность. Все-то она всегда замечала – кто и куда ткнул окурок, кто как ест сиротские бутерброды из сиротских промасленных бумажек, кто как сморкается, закуривает, причесывается, пахнет, – и все это было отвратительно.
Сегодня выяснилось, что Федор Тучков – весь, с головы до ног, – ей приятен, и она только и мечтает о том, как бы его потрогать или чтобы он ее потрогал. Подержаться за него, вытащить из-за воротника лиловой распашонки странный нагретый медальон и рассмотреть его хорошенько, а потом еще посмотреть, какая у него кожа в сгибе локтя, и потереться о твердую, чуть заросшую щеку, и замереть, и ждать, что будет дальше.
Дальше будет катастрофа, мрачно решила Марина, вытираясь.
Я вернусь домой, и мама все поймет – с первого взгляда! – и бабушка все поймет, и они перестанут меня… уважать. Они единственные, кому я по-настоящему нужна. Федору я не могу быть нужна, это уж точно.
В ее «люксе» было уже чисто и пахло полиролью – горничные здесь старались на совесть. Марина откинула белую занавеску и распахнула балкон – солнце, отразившись от чистого стекла, ударило по глазам, и она радостно зажмурилась.
День разогревался, расходился, небо от края до края наливалось жарой – ах, как Марина любила июль! Нужно будет сходить в деревню и купить себе лукошко малины. Поставить на стол, заварить кофе, брать ягоды, по одной класть в рот и жмуриться от их прохладной сладости.
Тут она некстати вспомнила, как Федор Тучков смотрел на нее, покуда она таскала ягоды у Элеоноры Яковлевны, и так ей стало стыдно и вместе с тем весело, что она засмеялась и взялась за щеки.
Потом она, конечно, сказала себе, что это неприлично, и прикрикнула на себя и даже притопнула ногой, но настроение стало отличным, как она ни старалась его себе испортить.
Тогда она достала сигарету и закурила, стараясь – непонятно перед кем – выглядеть строгой и неприступной. Наверху, над ней, вдруг что-то загрохотало, как будто бабахнула балконная дверь, и все смолкло. Марина посмотрела вверх.
Снова загрохотало, и Вероника прямо у нее над головой почти прорыдала:
– Я не хочу ничего слушать! Что-то невнятно ответили, Марина не разобрала, что именно.
– Я не буду слушать! Это моя жизнь, и я проживу ее как хочу! Как мне нужно!
Голос звучал так близко, что Марина отступила поглубже, почти к самой стене, опасаясь, что Вероника ее увидит.
Увидит и решит, что Марина Евгеньевна специально подслушивает. Впрочем, она и вправду «специально» подслушивала, приказав хорошему воспитанию и порядочности заткнуться и не вмешиваться.
Дед Генрих Янович говорил из комнаты, негромко и, как показалось Марине, презрительно. «Сталинский ампир» строился на совесть – толстые глухие стены, высокие потолки, – подслушать, что происходит за стеной, невозможно. Марина слышала только Веронику, которая была на балконе.
– Ты не смеешь меня упрекать! Не смеешь! Послушай, что ты знаешь обо мне?! О моих… проблемах?! О моих делах?! Ты даже не знаешь, в какой переплет я попала, а советы даешь! Какие-то идиотские бессмысленные советы!
Дед что-то глухо проговорил из-за стены.
– Нет, не буду! Потому что я во всем разберусь сама! Да, сама, и мне не нужна твоя благотворительность! Зачем ты издеваешься надо мной?! Что я сделала плохого, что вообще я всем вам сделала плохого?! Почему никто, никто меня не жалеет?!
Опять длинный ответ, из которого Марина не разобрала ни слова, а ей так нужно было услышать, что именно говорит дед Генрих Янович. Она даже приложила ухо к теплой белой стене в надежде, что хоть так сможет что-нибудь разобрать. Нет, ничего не слышно.
– Не смей так со мной говорить! Я не подзаборная девка! Попробуй только еще раз меня оскорбить, и я… я… – Тут Вероника так тяжело и бурно зарыдала, что Марина перепугалась, отлепилась от стены и стала заглядывать наверх, вытягивая шею.
Очевидно, невидимый собеседник опять что-то сказал, но Вероника все рыдала, никак не могла остановиться.
«Господи, – думала Марина, – я должна ей помочь. Как же мне ей помочь? Подняться на один пролет, постучать в дверь и сказать, что я пришла за солью или спичками?!»
– Ну хорошо, – вдруг отчетливо произнесла Вероника. Голос у нее как будто вибрировал от напряжения. – Я сделаю так, как ты хочешь. Но знай, моя смерть будет на твоей совести. Только на твоей. Ты сможешь с этим жить?
Воцарилась тишина.
Марина замерла.
Наверху долго молчали, потом снова бабахнула дверь, и как будто вернулись летние звуки, перепуганные Вероникиными рыданиями, – воробьиная возня и бодрое чириканье, ленивый шелест листьев, отдаленные детские голоса.