относился к тому, что в студенческой среде Ильи безоговорочно приветствовалось, а против иного даже ожесточенно ополчался. И тогда ему было уже совсем непонятно, почему он защищает власть, от которой столько претерпел, совершенно не думая, что власть преходяща, а земля присна и что не земля существует для власти, а наоборот.
– Диссидент – это еще не демократ, – говорил Кирилл Евгеньевич. – Да и вообще нет ни либералов, ни демократов, ни коммунистов. Есть просто порядочные люди, а есть не очень. Ваши кумиры ставят политические убеждения в зависимость от человеческой порядочности, как это уже раз проделали марксисты. Человеку, принадлежащему к определенному политическому направлению, отпускаются все грехи, не принадлежащие, вообще-то говоря, ни к какому политическому направлению. Инакомыслящий будет немедленно объявлен недругом культуры, сарматом и мракобесом. Потому что вера в демократию западного типа это такая же вера, как все остальные, со всей ее жертвенностью, фанатизмом и неофитской жестокостью.
– Ну а монархия? – спрашивал Илья, втайне уверенный, что уж при этом имени он наконец обязательно услышит блестящий панегирик.
– Да, – разводил руками Кирилл Евгеньевич, – ты видишь, как бедны мы в выборе форм. Или демократия, или монархия. Конституционную по понятным причинам в этот ряд не включаю... Так вот, монархия. Монархия после Петра утратила всесословный, народный характер, – говорил Кирилл Евгенеьевич, – она сделалась монархией классовой, дворянской, и это одна из главных причин, отчего во время революции она так легко сошла с исторической сцены, не вызвав в народе каких-то особенных о себе сожалений.
– Но монархия как принцип? – настаивал Илья.
– Монархия как принцип целиком принадлежит дохристианскому миру, христианству этот принцип чужд, и христианство только его терпело, особенно если вспомнить борьбу императоров и пап. И там, где монархию сменили республики, христианство остается неизменным. Повторяю, – сказал немного жестко Кирилл Евгеньевич, – что твои нынешние кумиры назовут людьми честными и порядочными, истинными друзьями народа лишь тех, кто будет безоговорочно верить в непогрешимость их демократических средств.
Потом Илья вспоминал, что возразил что-то об открытом мире и общечеловеческих ценностях и что-то обронил о патриотизме, который последнее прибежище негодяев.
– Друг мой, – молвил Кирилл Евгеньевич с той волшебной интонацией, выдававшей в нем человека иной эпохи, – ты невнимательно читал Толстого. Это сказано о негодяях.
Основное русло, под которым можно понимать непосредственно науку, все больше мельчающее, разбивалось на три рукава: одни пополняли ряды отечественных компаний – таких было, впрочем, меньшинство, – значительная часть вливалась в нескудеющий поток управленчества, и наконец, те, кто находил пристанище в представительствах зарубежных компаний и корреспондентских пунктов. К этому последнему и примкнул Илья, точнее, не примкнул, а его к нему прибило.
Иностранные компании явились сущим спасением для либерально мыслящих людей, главным образом, конечно, молодых. Жизнь день ото дня дорожала, Москва создавала потребности и воззвала, наконец, к их насыщению, и Илья стал подрабатывать: сопровождал иностранных туристов в их прогулках по Москве и узнавал ее вместе с ними. Он уже привык к лицам, проходящим перед ним калейдоскопом, но были и такие, с которыми у него завязывались кое-какие отношения.
Франсуа занимался славистикой в Лозаннском университете и был старше Ильи на двенадцать лет. Как-то осенним вечером они брели по переулкам где-то в Зарядье. Франсуа остановился и долго, с восхищением смотрел в разлом погруженных во мрак домов, между которыми сияла золотым свечением церковь. Ущербный месяц косо висел в чистом небе над самой луковкой.
– Да это Азия! – воскликнул остолбеневший Франсуа, пожирая глазами открывшуюся ему картину.
Замечание это тогда сильно задело Илью. Hичего зазорного не содержалось в том, что сказал Франсуа, и прежде всего потому, что тут угадывалась доля правды. И уж Илья никак не был виноват в этой доле, но тем не менее почему-то почувствовал себя виноватым. Почему-то под пером какого-нибудь Гумилева подобное утверждение смотрелось вполне и очевидно допустимой вероятностью, а из уст иностранца звучало осуждением. Понимание пришло, а эта глупая обида не ушла. Тут он впал в другую крайность. Чувство превосходства, владевшее им ранее, сменилось подавленностью и приниженностью, которое впервые он испытал, когда Ирина предпочла ему этого англичанина.
В обществе своих подопечных он стал испытывать внутреннюю робость, как неудачник или человек, которого преследуют постоянные несчастья, ощущает себя среди благополучных, счастливых и уверенных в себе людей.
Но была еще и учеба. Ею находило на него успокоение. Зимними вечерами, когда Москва дрожала мириадами огней, он допоздна оставался на кафедре и, шевеля губами, словно бы только учился читать, разбирал полуустав. Вместе с Даниилом всходил он на гору Синайскую и лицезрел пуп земли, молвил слово королю Балдуину, заодно с «неким гостем Василием» омывал члены в мутной воде Иордана и остерегался пардусов в зарослях его, с Иоанном замирал под софийскими высотами, с Афанасием бил челом хорасанцу хаджи Мухаммеду за веру и коня. И душа людей, стоявших за этими строками «хожений», открывалась ему, и он с радостью узнавал в ней и свою собственную. Его трогала их неспесивая обстоятельность, наивное удивление чудесами открывшегося им мира, на который они взирали широко открытыми глазами, и детская простота этой культуры пленяла какой-то неизъяснимой правдой. И еще возвышенней и восторженней, чем все восторги перед увиденными диковинами света, были те слова радости и умиления при виде родины и истовой благодарности Богу, благополучно вернувшим их на их землю.
Ему самому пришлось испытать схожие чувства, когда он впервые оказался за границей, и он тут же вспомнил странников и паломников, которые первые дали ему понятие о земных чудесах. Но паломники древности редко и неохотно вели речь об искушениях, которые пришлось им претерпеть. Для своих искушений Илье пришлось самому подбирать и слова, и чувства.
Первое свое путешествие Илья совершил во Францию и с каким-то неизъяснимым чувством смотрел на места, предметы и явления, о которых так много слышал от Кирилла Евгеньевича. Его пригласил Франсуа, который приехал на родину из своего университета навестить родителей, живших в пригороде Санта, украшенного развалинами римского цирка эпохи Антонинов. Один день Франсуа помогал отцу в саду, в то время как Илья исследовал следы античности, а на другой Франсуа выводил из гаража на свет божий старый миниатюрный «Рено», и они отправлялись путешествовать.
Как-то по дороге из Ла-Рошели в Бордо Франсуа решил заехать к своей знакомой. Ее звали Мадлена, она была журналисткой и проводила выходные в хорошеньком домике, аккуратно втиснутом в сосновый лес.
Мадлена угощала вином. Он наблюдал за ней, и она казалась ему неземным существом, из какой-то другой плоти и крови, и его искренне удивляло, когда она обращалась к нему как ни в чем не бывало, когда он не то чтобы замечал, а скорее чувствовал интерес, который она к нему проявляет, а знаки внимания, ставшие очевидными даже ему в его заблуждении, пугали его, парализуя волю, но одновременно сообщая сознанию какой-то небывалый, незнакомый облик обаяния.
– Однажды клюнийский монах повстречался на большой дороге с разбойником из хорошей семьи. Разбойник считал себя трубадуром и сочинял куплеты. «Кошелек или жизнь!» – сказал разбойник монаху. «Жизнь, конечно жизнь! – возопил тот, торопливо отвязывая кошелек, – какие могут быть сомнения». Разбойник развязал этот кошелек, заглянул туда и говорит: «Послушайте, а вы хорошо подумали?»
Вино, которое пили они вдвоем, положило на ее лицо легкий, нежный румянец, загар придавал ему особенный оттенок, глаза ее блестели, и в то же время в них появилась туманная глубина, которую хотелось измерить.
– Я не думала, что русские могут быть настолько очаровательны, – заметила Мадлена, улыбнулась и снова посмотрела на него так, что он готов был бежать на берег океана и там студить свою голову.
– Могут, – неохотно сказал польщенный Илья, – когда не сидят в танках.
За окнами солнце таяло на песке между длинных теней тонких серых стволов. Мадлена много курила, много смеялась, а если поднималась зачем-то с диванчика, в полах ее не то халатика, не то платья, – Илья совершенно не мог понять, – волнующе мелькали крепкие загорелые ноги. Когда настало время прощаться,