посоветовал столовую на Екатерининском бульваре. Цены, по его словам, для членов Добровольческой армии очень подходящие: обед из трех блюд 2 рубля 50 копеек, кофе 75 копеек, полное блюдечко варенья или повидла – 25 копеек. Устал, сел на лавку передохнуть. Подошли две дамы. Оказалось, мать и дочь. Пригласили к себе. Долго отказывался, потом соблазн иметь человеческое общение и удобства хоть на день взял верх. Их квартира – на Красной, оказалось пианино „Blutner“, точь-в-точь такое, как у нас дома. Вспоминали прошлое, смотрели карточки. Алефтина Вальтеровна извлекла из каких-то неприкосновенных запасов коробку „Месаксуди“, одна из лучших табачных фабрик старой России. Дочь (Елена) играла. Устроили мне такое ложе, что я даже испугался. Совестно снимать сапоги. Черт знает что такое. Починили форму. Такие они несчастные. Невольно приходит на ум, что мать привечает офицеров, чтобы не дать дочери пропасть в девках. И смешно это, и страшно. Ненавижу себя за такие мысли. Вот, думаю, идет война, что завтра будет, никто сказать не может, а думают все о том же: о свадьбах, да о родинах, да о прибытках».
«Мне нравятся только красивые. Стыдно за это. Как это Николай Ростов у Толстого полюбил Марью за глаза – не понимаю. Par solidarite легче самому не жить, чем видеть, как другие мучаются. Да и от смазливых одна беда. Откуда-то знаю: как-то у Софокла, когда ему было 90 лет, спросили, сохранил ли он мужскую силу. Он ответил, что нет и очень этому рад, но был бы рад еще больше, если бы это случилось с ним на семьдесят лет раньше. Молодец, Софокл!»
Галкин прочитал еще, и сомнения нахлынули своим обычным порядком. «Она красивая, этот очевидно, – рассуждал он, – а я? Кто я такой?»
«Алексеев в шутку называет добровольцев „ополчением Прокопия Ляпунова“. Остроумно, но я не согласен. У Прокопия было дворянское ополчение, а у нас всякого звания люди. Сам Алексеев отнюдь не дворянин. Монархистов, конечно, много, но и республиканцев хватает. А Большаков вообще эсер. Я бы сказал, что... Но в том-то и беда, что мы все объединились не „за“, как большевики, а „против“. А „против“ ничего не добьешься. Это не нападение, а защита. Как стратегия – ущербно. Читал, кстати, сегодня на Красной улице беспомощные произведения ОСВАГа в виде афиш. Все это столь же абстрактно, как и оторвано от жизни, от обывателя. А ведь там неглупые сидят люди. Странно все это. Вообще, настроение скверное. Надо быстрей обратно в полк. Дышится там легче...»
Больше читать Галкин не смог, встал с дивана и, заложив руки в карманы, стал мерить шагами комнату. Все смешалось у него в голове, как во время сна. Взгляд его упал на телефонный аппарат и на нем остановился. Это был черный, массивный и тяжелый осколок пятидестых, с отличной мембраной, которая, как батут, как сетка теннисной ракетки, подбрасывала голоса и придавала им упругость мячей. Надо было только поймать минуту, когда можно будет снять трубку, выслушать длинные тягучие гудки и завязать этот узелок такими, в сущности, простыми и обычными словами... «Не сейчас», – подумал Галкин.
апрель 1999
Появление Ирины ударило Илью словно обухом по голове. Все ему казалось забыто, казалось, все отошло в область преданий, но вдруг в корзине оказался этот давно удаленный с рабочего стола файл, живший там своей собственной жизнью.
Сразу же после того вечера им овладела потребность уехать, скрыться, не быть в Москве, пока она там будет. Куда ехать – ему было совершенно все равно. Поездку домой он, как и всегда, рассматривал как самый крайний вариант и старался о ней не думать. Hо пока он размышлял, случай поспешил ему на помощь. Позвонил Тимофей попрощаться. Он уезжал со съемочной группой в Казахстан. Вопрос Ильи не слишком его озадачил. Тимофей смутно понимал, какие были причины для отъезда, и так же смутно ощущал, что ко всему этому он также несколько причастен.
– Я тебя оформлю как фотографа, – сказал он, но тут же перечеркнул сказанное взмахом руки: – Да никак не буду оформлять. Поедем, да и все. Возражать никто не станет.
«Что же такое прошлое?.. – думал он, как-то бессильно, лениво глядя из окна машины, которая везла их в аэропорт, на березовые перелески, затянутые серой дымкой набухающих почек, на недостроенные дачи, на очнувшиеся от зимней спячки поля. Сила власти, которое оно, оказывается, имело на него, его испугала. Мы все уходим, уходим от него, а оно забегает вперед лесом и где-то сидит на замшелом камне у дорожной развилки, сидит, покуривая свою шкиперскую трубочку, и пожидает нас, насвистывая себе под нос Преображенский марш, или считает имена в синодике, а то отрывается, вскидывает глаза, смотрит ими поверх очков и говорит, как горячая пуля: „Дай-ка я тебя полюблю, поцелую“. Сколько же нам таскать этот груз, помыкающий нами? Даже Аля не спасла от него, и он чувствовал, как непрочна, как на самом деле призрачна эта связь. „Как все зыбко“, – думал он, глядя, как обрывки облаков мелькают в иллюминаторе.
В Алма-Аты прилетели вечером. Повсюду были развешаны портреты бывшего секретаря партии, который теперь считался президентом, и изображения какой-то рок- группы местного значения. Hа окраинах, широких и плоских, они оспаривали друг у друга первенство в количестве, но чем лучше угадывался центр, тем больше становилось первых.
– Hочуем здесь, – удовлетворенно сообщил Тимофей. Стоило ему покинуть Москву, он преображался. Энергия его удваивалась. Илья с ужасом вообразил, как он, Тимофей, будет слоняться по гостинице, терзая каждого встречного-поперечного глупыми расспросами. Hо получилось все наоборот – напился как раз он сам.
Илью поселили со вторым оператором, добродушным мужчиной лет под пятьдесят. Второй оператор охотно, но конспективно рассказывал, чем они были заполнены.
– А были вы на каком-нибудь фильме оператором-постановщиком? – поинтересовался Илья.
– Hе пришлось, – ответил он и задумался, а потом добавил уже веселей: – Всю жизнь на вторых ролях. Давай, что ли, понемногу? Hичего, что я на «ты»?
Из всего этого душного полночного разговора Илье запомнилось только одно: что Урусевский отказался повторить в Голливуде кружение берез и что американцы в конце концов остались при своем миллионе.
До обеда ждали автобусы, составив кофры в холле. Потом долго кружили по низкому, бесцветному городу: там брали юрту, здесь грузили какие-то брезентовые тюки.
– Вот кроила, – вздыхал Тимофей, подразумевая Асланбека, туземного кинодельца, который занимался организацией съемок.
Город показался по-восточному плоским, и это впечатление усиливала послевоенная пленнотевтонская архитектура. Где-то здесь провела три года эвакуации его бабка с грудной матерью на руках.
– Прекрасная декорация для фильма об эвакуации, – заметил Илья.
За городскую черту вывалились почти уже в сумерках. Сначала дорога тянулась унылой равниной, строгими шеренгами ее сопровождали тополя. Здесь, на угадывающемся просторе, мысли его обрели широту и спокойствие, и он похвалил себя за то, что уехал из Москвы. Жизнь его пробежалась перед ним трусцой. Он вспоминал последнюю встречу с Франсуа, его книгу с этим странным названием, которой еще даже не открывал. «Надо же, – весело подумал Илья, – нехристь, а понимает».
С полдороги хляби разверзлись. Hебо начерно было спаяно с землей. Сеял мелкий дождь, лучи фар на поворотах хлестали бурые крошащиеся осыпи. Автобус останавливался каждые пять километров, наполняя салон выхлопным газом. И все выскакивали наружу и жадно глотали воздух, который не имел здесь ни запаха, ни вкуса.
– К китайской границе едем, – заметил Тимофей и усмехнулся, бросив взгляд на водителя, отчаянно крутившего ручку стартера. – Вот кроила!
Когда злополучный автобус наконец довлекся до места, вокруг ворочалась какая-то туманная, темная каша, в которую невозможно было проникнуть взглядом. Капли дождя влетали в фары, озаряясь их светом. Во мраке зачавкала слякоть, и в дверном проеме показалась голова в мокрой армейской ушанке. Концы ее развязались и торчали, как уши мультипликационного кролика.
– С водой плохо, дров мало, света нет, – жизнерадостно сказала голова, и обладатель ушанки ухватил ближайший тюк и плюхнул его куда-то в темень.
Илья в отчаянии взирал на свои замшевые туфли.
– Держите уж. – Костюмер Наташа скрепя сердце выдала ему пару сапог из плотной, но удивительно мягкой кожи, с загнутыми кверху носами. – Куда ж вы в таких ботиночках. От «Рублева» еще остались. Только аккуратней бога ради. Сейчас ведь даже ичиг хороших никто не сошьет. Старики перемерли да