остальные оставят меня в покое. Но во всем винить его одного я не могу. Я ведь сама все затеяла. В конце концов, я сама пришла тогда к нему в комнату — в моей комнате он вел себя вполне пристойно. Я ревновала его к Джоан — вот кто любит таскаться по мужским спальням, и не только таскаться. Сейчас Джоан со всеми своими причудами кажется мне такой смешной, такой наивной. Дитя малое!

Когда я уйду из жизни, весь мир — Бигль, мама — уйдут из жизни вместе со мной. Or aussi[37], в Париж ведь я приехала учить французский. И учила. Учила, да не выучила. Это слово произнесла так, что вместо сочувствия вызвала смех.

А ведь мне так хотелось родить ребенка от любимого человека, да еще в Париже! Если он вдруг вернется и застанет меня у раскрытого окна с моими мыслями, то обязательно скажет: «У тебя, моя ненаглядная, хорошие шансы убить одним выстрелом сразу двух зайцев. Говорят, впрочем, и другое: за двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь». Какая же он свинья! Думает, мне не хватит силы воли убить себя. Опекает меня, как будто я маленькая девочка. «Когда самоубийство совершает русская красавица — это прелестная причуда; когда же с собой кончаешь ты, дорогая Джейни, — это сущий бред! Не морочь мне голову».

Ты обижаешься и кричишь: «Неправда! Я никому не морочу голову! Я всерьез! Да! Да! Я не хочу жить! Я несчастна! Я не хочу жить!»

Стоя у открытого окна, я лишь дразню себя мыслями о самоубийстве. Я этого никогда не сделаю. «Отойди от окна, дура! — крикнет мама. — Простудишься и умрешь или из окна вывалишься, дуреха неповоротливая!»

При слове «неповоротливая» ты выпадаешь из окна и разбиваешься насмерть.

Ужасно, да? Теперь ты понимаешь, Джейни, что, отказавшись взять тебя с собой в Париж, я спас тебя от самоубийства.

Твой Бигль.

Когда Бальсо кончил читать первое письмо, она протянула ему второе.

Дорогая Джейни, надеюсь, ты на меня за мое письмо не в обиде. Поверь, мне хотелось описать, как ты покончила с собой, со всей возможной беспристрастностью. Я постарался изобразить нас обоих с поистине научной объективностью, и если с тобой я поступил жестоко, то и с собой ничуть не лучше. Верно, в основном я сосредоточился на тебе, но лишь потому, что совершила самоубийство ты, а не я. В этом письме попробую рассказать, как я воспринял твою смерть.

Ты как-то обмолвилась, что я говорю книжным языком. На самом деле я не только говорю, но думаю и чувствую как человек книги. Я прожил книжную жизнь; литература оказала глубочайшее воздействие на мой образ мысли, окрасила его, если угодно, в определенный цвет. Подобный литературный окрас носит мимикрический характер, подобно бурому цвету кролика или клетчатому оперению перепела, в результате чего даже мне трудно сказать, где кончается литература и начинаюсь я сам.

Начинаю с того места, которым закончилось первое письмо.

Когда на мостовую перед домом рухнуло полуобнаженное тело Джейни, толпы людей, как обычно, спешили в кафе и рестораны из мастерской Коларосси на Гранд-Шомьер. В это же время на улицу из боковой двери выходил консьерж. Таксист, выезжавший с Рю Нотр-Дам де Шан, направлявшийся в сторону сквера на улице Гранд-Шомьер и заметивший на мостовой ее тело, резко затормозил. Увидев, что таксист чуть не задавил лежавшего на мостовой жильца его дома, консьерж подбежал к машине, схватил таксиста за руку и стал кричать: «Полиция! Полиция!» Только шофер такси видел, как в действительности обстояло дело; он пришел в бешенство, обозвал консьержа «идиотом» и показал на открытое окно, откуда выпала Джейни. Вокруг таксиста образовалась толпа, поднялся крик. Прибыл полицейский — он тоже не поверил таксисту, хотя и заметил, что разбившаяся девушка была в пижаме. «Что, по-вашему, она могла делать на улице в пижаме?» — «От этих американок всего можно ждать», — возразил полицейский, пожимая плечами.

Бигль, который как раз в это время шел пропустить рюмку-другую в «Carcas», увидел, как на улице вокруг такси собирается толпа, и подошел посмотреть, что произошло: в такое унылое, пасмурное утро он был рад любому развлечению. Присоединившись к толпе, он вспомнил слова Джейни: «Я беременна». Вспомнились ему и другие ее слова: «Пора бы мне завести любовника». Первое высказывание ассоциировалось у него с Жизнью, второе — почему-то — с Любовью. Она вообще имела обыкновение бросать совершенно неожиданные реплики — всего несколько слов, но каких глубокомысленных!

Он понимал, зачем она сообщила ему, что беременна. Чтобы с помощью его друзей найти врача, который бы согласился сделать аборт. И еще чтобы получить из Штатов в ответ на истерические письма необходимую для операции сумму. Ловко устроилась: переложила на него ответственность, а сама, бедняжка, мученица, страдалица, страстотерпица, забилась в угол: «Делайте со мной что хотите. Что будет, то будет. Семь бед — один ответ».

В толпе кто-то обмолвился, что погибла девушка. Он посмотрел туда, куда указывал таксист, и увидел открытое окно в их комнату. В следующий момент он увидел под колесами такси Джейни. Лица ее он не разглядел, зато пижаму узнал сразу.

Вот как она ему отомстила! И вдобавок решила все свои проблемы. Он выбрался из толпы и заспешил прочь, боясь, как бы его не узнали. Теперь идти в «Carcas» было нельзя: наверняка найдется какой-нибудь знакомый, который тут же, стоит только ему войти, бросится ему навстречу: «Бигль! Бигль! Джейни покончила с собой!» Он решил где-нибудь скрыться и подготовить ответ. Фразочкой типа «Подумаешь, умерла. Все мы смертны» — не отговоришься, даже в «Carcas».

Он миновал кафе, поднялся по Рю Делямбр, свернул на Авеню де Мэн, зашел в кафе, где американцы бывают довольно редко, и, сев за угловой столик в задней комнате и спросив коньяку, задумался.

Ей уже ничем не поможешь. Что было делать? Ползать на коленях по тротуару и оплакивать ее труп? Рвать на себе волосы? Взывать к богам? А может, надо было спокойно подойти к полицейскому и сказать: «Я — ее муж. Позвольте мне сопровождать тело в морг».

Он заказал еще коньяку. Бигль Дарвин — душегуб. Он надвинул шляпу на глаза и осушил бокал.

Она пошла на это, потому что была беременна. Вот дура — я бы на ней женился. Я ведь нарочно говорил ей, что у нее плохое произношение. «Je suis enceinte». Я, помнится, сказал «Что-что?», но не переспрашивая, а выражая удивление. Неправда. Ты сказал «Что - что?», желая ее унизить. Зачем было постоянно издеваться над ее охами и ахами? К чему возмущаться глупостью других? Ты-то чем умнее? Можно подумать, что сам не сюсюкаешь. Почему ее поступки ты оценивал лишь с точки зрения эстетических, а не этических категорий? Она убила себя, потому что боялась бросить вызов судьбе. Боялась аборта, боялась родов, боялась за своего ублюдка. Бред. Она ведь никогда не просила тебя на ней жениться. Ничего ты не понимаешь.

Он сидел сгорбившись, словно готовый к прыжку тигр. Тигр Дарвин: хищный взгляд полуприкрытых глаз.

Интересно, удалось ли ей перед самоубийством избежать вечных тем? Уверен, голова у нее была забита не выпавшими на ее долю несчастьями, а какими-то обрывками «философии». Хоть я и сделал все возможное, чтобы высмеять finita la comedia, — эту или подобную фразу она наверняка твердила перед тем, как выкинуть свой номер. Вероятно, она сочла, что Любовь, Жизнь и Смерть можно совместить в одном афоризме: «Вещи, которые ценятся в этой Жизни, пусты, непрочны и никудышны; Любовь — это всего лишь мимолетная тень, соблазн, мишура, безделица. А Смерть? — Пустое! Что же в таком случае удерживает вас в этой юдоли скорби?» Чем объяснить, что в подобном высказывании форма выражения заботит меня больше всего? А может, все дело в том, что в самоубийстве есть что-то высокохудожественное? Самоубийство. Вертер, Космический порыв, Душа, Поиск… Отто Гринбаум: студенческое братство «Фи-бета- каппа»[38], семнадцатилетний возраст — «Жизнь его недостойна». Холдингтон Нейп: Оксфорд, литератор, жуир, большой человек — «Жизнь слишком тяжела». Терри Корнфлауэр: поэт, без шляпы, рубаха нараспашку — «Жизнь слишком сурова». И Джейни Дейвенпорт: беременна, не замужем, выпрыгивает из окна парижской studio — «Жизнь слишком трудна». Все, и О. Гринбаум, и X. Нейп, и Т. Корнфлауэр, и Дж. Дейвенпорт, согласятся, что «жизнь — это не более чем просвет от утробы до гроба; не более чем вздох, улыбка; это озноб, лихорадка; это приступ боли, спазм сладострастия. Но вот послед-ний, судорожный вздох — и комедия кончена, песня спета, опустите занавес, клоун мертв».

Клоун мертв; занавес упал. И когда я говорю «клоун», я имею в виду тебя. В конце концов, разве все

Вы читаете День саранчи
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату