Он стоял в темноте и курил, слушая, как она раздевается. Это были звуки моря: хлопнуло, как парус; заскрипели канаты; потом, словно волна о причал, шлепнула по телу резина. Ее призыв поторопиться был подобен стону моря, и когда он лег, она вздымалась, как валы, послушные лунной тяге.
Минут через пятнадцать, словно обессиленный пловец из полосы прибоя, он выбрался из постели и рухнул в большое кресло у окна. Она сходила в ванную, вернулась и села к нему на колени.
— Мне стыдно, — сказала она. — Теперь ты не будешь меня уважать.
Он отрицательно помотал головой.
— Муж у меня так себе. Он калека — я тебе писала — и старше меня. — Она засмеялась. — Весь высох. Он уже сколько лет мне не муж. Ты знаешь, моя Люси — не его дочь.
Она ожидала, что он изумится, — он видел это, и заставил себя поднять брови.
— Это длинный рассказ, — продолжала она. — Из-за Люси мне и пришлось за него выйти. Ты, конечно, удивился, как это я — и вышла за калеку. Это — длинный рассказ.
Ее голос гипнотизировал, как тамтам, и был так же монотонен. Его тело и ум одолевала дремота.
— Длинный, длинный рассказ — поэтому я и не могла написать в письме. Я забеременела; мы тогда жили на Центральной улице, а Дойлы — над нами. Я его привечала, ходила с ним в кино, хотя он калека, а я была из первых девушек нашего квартала. Когда я забеременела, я не знала, что делать, и попросила у него денег на аборт. А денег у него не было, и вместо этого мы поженились. А все оттого, что я поверила паршивому итальяшке. Я думала, он джентльмен, а когда попросила его жениться — так он прогнал меня от дверей и даже денег на аборт не дал. Мол, если он даст мне деньги — значит, это от него, а у меня будет за него зацепка. Ну, слыхал ты когда-нибудь про такого подлеца?
— Нет, — ответил он. Жизнь, о которой она рассказывала, была тяжелее даже, чем ее тело. Словно гигантское живое письмо Подруге скорбящих в форме пресс-папье опустилось на его мозг.
— Когда я родила, я написала подлецу, но он даже не ответил, и года два назад я подумала, как это несправедливо, что Люси должна зависеть от калеки, хотя у нее есть все права. Я нашла его фамилию в телефонной книге и повела к нему Люси. Я и ему тогда сказала — что для себя ничего не хочу, а Люси должна иметь то, что ей причитается. Ну, продержал он нас час в прихожей — слышишь, я прямо кипела от злости, когда думала, сколько мыс дочкой терпели от него издевательств, — а потом дворецкий ведет нас в гостиную.
Очень тихо и благородно — потому что деньги это еще не все, а джентльмен из него такой же, как и меня дама, — итальяшка вшивый — я ему говорю, что он должен помогать Люси, раз он ей отец. А у него хватило наглости сказать, что он меня в первый раз видит и, если я не перестану ему надоедать, он меня посадит. Тут я вспылила и выдала подлецу — объяснила, что я о нем думаю. А пока мы ругались, вошла какая-то женщина, видно жена, — ну я и закричала: «Он отец моего ребенка, он отец моего ребенка». Они пошли к телефону, вызывать полицию, а я взяла дочку и удрала.
И тут начинается самая комедия. Муж у меня чудак, всегда делает вид, будто он ей отец, и даже мне говорит — «наш ребенок». Ну, пришли мы домой, а Люси все спрашивает, почему я чужого дядю называла ее папой. И допытывается, правда ли Дойл ей не папа. А на меня, наверно, затмение нашло — запомни, говорю, что твоего отца звать Тони Бенилли и что он меня обманул. Наплела ей всякой такой чепухи — кинофильмов, видно, насмотрелась. Ну, приходит он домой, а Люси первым делом говорит ему, что он ей не папа. Он разозлился и начал допытываться, что я ей наплела. А мне его гонор не понравился — и говорю: «Правду». И еще, видно, мне надоело, что он с ней так носится. Он на меня накинулся, отвесил оплеуху. Ну, такого я бы никакому мужику не спустила — дала ему сдачи; он на меня с палкой, но промазал, свалился на пол и стал плакать. А дочка тоже на полу плачет, ну и меня разобрало: не успела оглянуться — сама лежу на полу и реву.
Миссис Дойл подождала, что он скажет, но он молчал, пока она не подтолкнула его плечом.
— Наверно, муж любит вас и ребенка, — сказал он.
— Может, и так — но я была красивая девушка, могла бы выбрать получше. Кому охота коротать свой век с калекой, недомерком?
— Ты и сейчас красивая, — сказал он неизвестно почему — разве что с испугу.
Она наградила его поцелуем, потом потащила на кровать.
Вскоре после ухода миссис Дойл Подруга скорбящих захворал и перестал выходить из дому. Первые два дня болезни смыл сон, но на третий день его воображение опять заработало.
Он увидел себя в витрине ломбарда, заваленной меховыми шубами, бриллиантовыми перстнями, часами, охотничьими ружьями, рыболовными снастями, мандолинами. Все эти вещи были принадлежностями страдания. Изуродованный блик корежился на лезвии кинжала, обшарпанный рог кряхтел от боли.
Он сидел в витрине и думал. Человек стремится к порядку. Ключи в одном кармане, мелочь в другом. Строй мандолины: соль-ре - ля-ми. Физический мир стремится к беспорядку, к большой энтропии. Человек против природы… многовековая битва. Ключи хотят смешаться с мелочью. Мандолина старается расстроиться. Во всяком порядке скрыт зародыш разрушения. Всякий порядок обречен, но биться за него имеет смысл.
Труба с ярлыком «2 дол. 49 ц.» подала сигнал к бою, и Подруга скорбящих ринулся в схватку. Сначала из старых часов и резиновых сапог он сложил фаллос, потом из зонтиков и мушек для рыбной ловли — сердце, потом из шляп и музыкальных инструментов — бубну, после — круг, треугольник, квадрат, свастику. Но всем фигурам не хватало законченности, и он начал строить гигантский крест. Крест уже не вмещался в ломбард, и тогда он перенес его на берег океана. Тут каждая волна добавляла к его запасам больше, чем он успевал пристраивать к кресту. Труд его был титанический. Он брел от линии прибоя к своему творению, нагрузившись морским сором — бутылками, ракушками, кусками пробки, рыбьими головами, обрывками сетей.
Пьяный от изнеможения, он наконец заснул. Проснулся очень слабым, но умиротворенным.
В дверь робко постучали. Она была не заперта, и вошла Бетти со свертками в обеих руках.
Подруга скорбящих сделал вид, что спит.
— Здравствуй, — сказал он вдруг.
Бетти вздрогнула и обернулась.
— Мне сказали, что ты болен, — объяснила она, — я принесла поесть — горячего супу и всякое такое.
Он так устал, что даже не разозлился на Бетти за эту наивную опеку и позволил кормить себя с ложечки. Когда он поел, она отвори ла окно и перестелила постель. Наведя порядок в комнате, она собралась уходить, но он остановил ее:
— Посиди, Бетти.
Она придвинула к кровати стул и села молча.
— Извини меня за ту сцену, — сказал он. — Я, наверное, был нездоров.
Показывая, что прощает его, он помогла ему найти оправдание:
— Все из-за работы — из-за Подруги скорбящих. Почему ты не бросишь?
— И чем займусь?
— Поступишь в рекламное агентство или еще куда-нибудь.
— Ты не понимаешь, Бетти, — я не могу бросить. И если бы даже бросил — какая разница? Писем-то не забудешь, сколько ни старайся.
— Может, я и не понимаю, — сказала она, — но, по-моему, ты валяешь дурака.
— Попробую все-таки тебе растолковать. Начнем с самого начала. Человека берут в газету, чтобы он давал советы читателям. Сама рубрика — просто приманка для подписчиков, и вся редакция смотрит на это как на шутку. Он рад работе, потому что надеется перебраться отсюда в отдел светской хроники, а кроме того, ему надоело быть на побегушках. Он тоже смотрит на работу как на шутку, но проходит несколько месяцев, и шутка перестает его смешить. Он понимает, что большинство писем — это, в самом деле, смиренная мольба о нравственной и духовной помощи, что это косноязычные свидетельства подлинной муки. Оказывается, читатели принимают его всерьез. Впервые в жизни он вынужден рассмотреть ценности, составляющие основу его бытия. Рассмотрение приводит к выводу, что он вовсе не шутник, а жертва