Глава восемнадцатая
РОЖДЕНИЕ СЫНА
Тем временем Мария Александровна устраивалась на новом месте. Ей было трудно. Мужа она почти не видела; неделями он не ночевал дома. Кроме семьи Ауновских, ей не у кого было спросить совета, одолжиться необходимым. Соседей, близких, как в Нижнем, по общему коридору, здесь совершенно не было, весь склад жизни оказывался другим.
Стрелецкая улица, где Ауновский нанял для них флигель, одним своим концом выходила к небольшой Никольской церкви, нынче снесенной, а другим упиралась в Старый Венец, в тюрьму, чуть не за город. На этом дальнем конце, во дворе двухэтажного дома, и помещался нанятый флигелек.
После нижегородской «анфилады» он показался Марии Александровне тесен, она не могла даже распаковать всю мебель, и часть ее была снесена на чердак. Но хозяин уверял, что скоро освободятся верхи в большом доме, окнами на улицу.
На Старом Венце — крутом откосе над Волгой, занесенном желтыми мокрыми листьями, — уже веяло близкой зимой. Резким холодом несло от деревянных, тоже мокрых скамей. Внизу в дивном просторе вилась Волга, и небо над ней было исчеркано, словно мелом по синеве, густым пером облаков. Сюда по воскресеньям приходили мастеровые сорить семечками, грызть сладкие черные стручки и наигрывать на «тальянке». Тюрьма, огороженная стеной, выходила окнами прямо на Венец. Сквозь решетки постоянно налипали бледные жадные лица и выбритые головы. В будни, когда народу было меньше, приходилось посылать сюда на прогулку Аню и Сашу.
Одной Насте уже трудно становилось управиться, и Мария Александровна письмом попросила сестру Аннушку подослать ей к весне из Пензы няню, такую же опытную, как веретенниковская.
В первый день, приехав и едва разложившись, Мария Александровна была новым городом, несмотря на тесноту флигеля, даже довольна — все ей напоминало деревню. Тихие особнячки с деревянной резьбой, скамейки перед воротами, пыльная, немощеная улица, дощатые тротуары, куры, копающиеся в навозе, унылое кукареку с чужого двора и приглушенность, обособленность их собственной жизни, канувшей сюда, словно капля дождя в песок, — так все хорошо, «вольготно», было тут, по выражению Насти, тотчас же с парохода принявшейся во дворе за стирку, чего уже никак не позволялось на гимназическом дворе в Нижнем.
На центральных улицах, правда, деревня уже отступала, но словно бы не перед городом, а перед поместьями. Статные, белые с желтым, особняки; малиновые с белым, изукрашенные кирпичными зубчиками под крышами и на карнизах, казенные заведения; тяжелые «ряды» прошлого царствования — все это носило особый, не похожий на нижегородский, колорит. Здесь с гордостью показывали ей белый дом господ Языковых, где проездом останавливался Пушкин; длинное, похожее на хлебный амбар, здание, где в богатой купеческой семье родился писатель Гончаров; называли своих симбирцев — Минаевых, Воейковых; поэт Минаев родился тут в 1835 году, Анненков Павел Васильевич — в 1812-м, а в их же губернии в 1766-м родился Николай Михайлович Карамзин. И словно во внимание к этой чести здесь тоже, казалось, царила тишина.
Но тишина обманывала.
На второй день по приезде Ульяновых перед домом Прибыловского задержалась карета — это приехали первые визитерши. Мария Александровна вышла, как была, с доброй улыбкой на красивых губах, милая и приветливая. Тотчас было замечено, что инспекторша держится хорошо, прямо, как институтка, и губы у нее с лукавством, — народ говорит про такие: «губы сердечком», — тонкие, чуть пухлые на середке, словно еще не раскрытая в бутоне улыбка, а над губой справа большая родинка. Печенье же инспекторши прямо «во рту тает».
Но за первыми визитерами нахлынуло их множество.
В деревянных особнячках с резьбой жили дворяне, купцы и чиновники; у них еще служило по пять- шесть человек бывших дворовых. Осенью из деревни приказчик посылал дворянам возы битой дичи, мешки с мукой, бочки соленого и квашеного, ящики сушенья и печенья.
Через неделю, когда собственное надоедало жевать, начинались «гости» — весь город ходил жевать друг к другу. Люди называли это «проводить время». А у Марии Александровны время было самый драгоценный продукт ее хозяйства; она высчитывала и выкраивала каждый его обрезок, чтоб успеть хоть на ночь, на полчаса, вынуть и для себя книгу из комода, заложенную закладкой, и почитать при лампе, поворачивая листы, как это она одна умела, с верхнего края, осторожно и не загнув угла. И добро бы шли эти люди для разговоров, заменяющих иной раз хорошую книгу, как это повелось у них в Нижнем. Переливали из пустого в порожнее — вот был симбирский разговор в гостях. Музыка тут любовью не пользовалась, театр пустовал; когда показали «Горячее сердце» Островского, десятка зрителей не было в зале!
И приходилось отгонять гостей разными хитростями: всякий раз будто только-только еще приехали они в Симбирск, будто и не успела сменить рабочей одежды, и даже безмолвная выразительность ее спущенной поверх пояса блузки над приподнятым животом, — ну как тут «принимать» и самой «выезжать»? Прежняя нижегородская застенчивость, заставлявшая ее так часто и легко вспыхивать, уже прошла. Уже она различала, кому не стоило отвечать улыбкой на дешевую и привычную светскую улыбку.
Скоро между симбирскими дамами и ею повеяло холодком отчуждения. Опять, как в Нижнем, прошел стороной неприятный слушок о том, что-де Марии Александровне не хватает «широкой русской натуры».
Великим постом приехала от сестры Аннушки из Пензенской губернии со своей подушкой и деревянным сундуком, кованным по углам железом, новая няня Варвара Григорьевна — толстая, строгая, средних лет, с бровями кустиком, где над мелкими русыми бровинками росли другие, потемнее и подлиннее.
На страстную неделю мороз сдал сразу, и сделалось душно, как в парнике; белый Симбирск осунулся, повисли дымные очертания его церквей. В воздухе, в снегу, в скованной Волге, в почтовых трактах, уходивших из города в белые поля, шло неотвратимое, медленное движение к весне.
Марии Александровне нужно было готовиться к пасхе. В среду на страстной с кухаркой Настасьей она поехала по магазинам.
Неимоверно были грязны улицы; рынок забит возами со всякой снедью, битыми индейками и пулярками, балыком, осетриной, кадушками со сметаной и творогом, мешками муки всех сортов помола, корзинами свежих яиц. Мужики ночевали тут же в рогожах, пряча выручку за онучи. Извозчики стояли и ждали стайками, крича заранее: «пятиалтынный», «две гривны», даже — «пожалте за гривну, по воздуху домчу!». Паперти кишели нищими.
Мария Александровна не задумывалась, верит она в бога или нет, но не любила разговоры о религии и не откликалась, когда перед ней разливались на эту тему. В глубине души она была скорей неверующей, и чем дальше, тем больше. Представить себе бога она могла не иначе как насильственно, отрешившись от всех обычных представлений о жизни и предметах, и ей просто трудно было найти ему в воображении место, еще не занятое другим чем-нибудь. И уж чего она решительно не понимала, так это обращения к религии в поисках истины, в желании объяснить, откуда произошла жизнь. Если даже есть бог, думала она, то ведь это значит, он должен быть такой сложный и такой окончательный, раз к нему сводится весь смысл жизни, что он труднее, сложнее всякой науки, дальше от ума, чем все законы природы, и, чтобы постичь его, надо больше потратить времени и учения, чем на постижение одного какого-нибудь из его маленьких законов! А если он дается людям легче науки, так в нем не может быть истины, это самообман вроде звона в ушах.
Но мыслями своими она мало с кем делилась и обряды соблюдала вместе с семьей. В страстный четверг зашла она в битком набитую Никольскую церковь, где, знала, должен присутствовать и муж. Но невозможно было увидеть его в толпе. Нестерпимейшая духота охватила ее, потная, промасленная; и Мария Александровна вспомнила правило своего отца: хочешь прожить долго, живи на воздухе; свежий воздух — комфорт умного человека.
Она не выдержала, не стала дожидаться конца службы, а вернулась тихонько домой, не зажгла нигде лампы и сама прилегла, как была, одетая.
Утром в пятницу, десятого апреля, Илья Николаевич поехал из дому прямо в типографию «Симбирских