которые волнуют глубоко?
Разве Бальмонт не поэт?
Разве Хлебников достоин такой участи, которую он переживает: будучи признанным на словах, он исключается из практики.
Разве у Ходасевича нечему научиться поэту?
Все это — имена нарочито забываемые, как будто двадцатый век русской поэзии не существовал.
Прямой обязанностью нашей поэтической молодежи было поднять из забвения эти имена, восстановить преемственность русской поэзии, а не тратить время на вечеринки и взаимные славословия.
О Маяковском я скажу отдельно.
Меня всю жизнь занимал вопрос — почему Маяковский вознесся на высоту, на которой ему не только не место, но есть самые энергичные высказывания В. И. Ленина насчет его таланта и ценности. Это не уклонение от суждения (как с футуристами-художниками на примере Луначарского), а категорическое письменное указание Луначарскому о запрещении печатать Маяковского[64].
Как могло случиться в нашем обществе, которое отличается дисциплинированностью, что эти указания Ленина были спрятаны, скрыты Луначарским после смерти Ленина. И даже после смерти Луначарского не опубликованы и стали известны только в 1956 году? («Коммунист»).
Сталин, который лично лез во все литературные дырки, припугнул Луначарского, очевидно, на сей счет. А «теория» Сталина имеет такие корни. В двадцатые годы все ждали Пушкина. Дескать, капитализм «мял и душил», а сейчас таланты и гении появятся, как грибы. Время шло, Пушкина не было. Более того, из молодежи не было никого подходящего. Был выдвинут новый тезис на сей счет. Дескать, Пушкины наши занимаются не литературой.
На смену этому тезису пришел такой:
Время шло, и всем стало ясно, что искусство развивается по каким-то своим законам, что планировать гениев — нельзя.
Сталин навел на мысль — может быть Пушкин уже есть и носит другую фамилию.
Как и Мао Дзедуну сейчас, Сталину ничего не казалось невозможным. Нужно только, чтобы было личное заявление от какого-либо поэта. Такое заявление написал Маяковский.
Творчество раннего Маяковского Сталина, очевидно, не смущало. Самоубийство — тоже не смущало. В нем можно было обвинить очередных троцкистов.
В 1935 году Сталин заявил, что Маяковский -
«лучший, талантливейший поэт нашей советской эпохи. Равнодушие к его памяти — преступление».
Литературное колесо завертелось и не может остановиться до сих пор.
Но где сказал Сталин эти слова? Где он их написал? Я много лет безуспешно пытался найти ответ. Одни говорили, что это надпись Сталина на стенограмме доклада Бухарина (или Радека) на I съезде писателей, другие говорили, что это — дарственная надпись на томике Маяковского — но точно не мог сказать никто. Удивительно было и молчание печати в течение десятков лет. По сей день продолжается это молчание.
Только в 1964 году я случайно узнал правду и понял, почему об этом не было публикаций до сих пор. Оказывается, Лиля Юрьевна Брик, обиженная молчанием советской печати о Маяковском в течение пяти лет — после пятидесятилетия, летом в 1935 году, написала Сталину письмо. Тогдашний муж Лили Юрьевны, В. Примаков[67], бывавший у Сталина с докладами по военным делам — он был командующим войск Приморья, взялся передать заявление-жалобу Лили Юрьевны лично Сталину. В заявлении было написано, что Маяковский забыт, решение о прославлении его памяти не выполняется — прощу, верю и так далее.
Вот на этом-то заявлении Сталин и написал собственноручно следующий текст:
«Т. Ежову, Маяковский — лучший, талантливейший поэт нашей советской эпохи. Равнодушие к его памяти — преступление. И. Сталин»[68].
Николай Иванович Ежов, хорошо известный в русской истории по 1937 году, тогда, в 1935 году, был секретарем ЦК.
Таким образом, известность Маяковского родилась между двумя кабинетами — Сталина и Ежова.
Именно эта «география» мешает литературоведам в смысле публикаций. В ней, в этой географии, объяснение очень многих вопросов.
1964 г.[49]
Лучшая похвала
В моей жизни я получил две похвалы, которые я считаю самыми лучшими, самыми лестными. Одну — от Генерального секретаря Общества политкаторжан, бывшего эсера Александра Георгиевича Андреева, с которым я несколько месяцев вместе был в следственной камере Бутырской тюрьмы в 1937 году. Андреев уходил раньше меня, мы поцеловались, и Андреев сказал: «Ну — Варлам Тихонович, что сказать вам на прощанье, только одно — вы можете сидеть в тюрьме»
Вторую похвалу я получил почти через двадцать лет — в ноябре 1953 года, при встрече с Пастернаком в Лаврушинском переулке: «Могу сказать вам, Варлам Тихонович, что ваше определение рифмы как поискового инструмента — это пушкинское определение. Теперь любят ссылаться на авторитеты. Вот я тоже ссылаюсь — на авторитет Пушкина» Конечно, Борис Леонидович был увлекающийся человек, и скидка тут нужна значительная, но мне было очень приятно.
(1960-е)[50]