разговорной речи.
Однако вовсе не всякую разговорную речь нужно вводить в стихи. Разговорный язык перенасыщен всевозможными бесполезными словами, вроде — «значит», «конечно», «очень даже», «понимаешь», «вот», «стало быть». Если бы о каждом из нас можно было сказать: «говорит, как пишет», — насколько красочней, полновесней, ярче звучала бы наша речь, испорченная всякими «понимаешь».
«Говорит, как пишет» — это сказал Грибоедов. Писание — процесс физиологически гораздо более сложный, чем речь, живое слово. «Говорит, как пишет» — значит, говорит с отбором слов, экономно и веско. Это — противоположно словесной неряшливости, болтовне.
Борис Слуцкий не присматривается к тем словам разговорного уличного языка, которые он вводит в стихи.
…
…
Это — ввод в стихотворную речь словесной шелухи — не больше. Думается, что это — неправильная дорога, ошибочный путь.
Не всякая разговорная речь годится для закрепления ее в литературном слове.
Стихотворению «Физики и лирики» неожиданно придано в нашей литературной прессе значение некоей поэтической декларации принципиального характера. В этом случае можно было бы подумать, что Слуцкий не понимает природы своего ремесла. Величайшие открытия Ньютона не вызвали паники на поэтическом Олимпе того времени и не должны были вызвать. Поэзия и наука — это разные миры и разные дороги у поэтов и ученых. Человеческие сердца остались прежними — их так же трудно завоевать, как и во времена Шекспира. Надо написать хорошие стихи, настоящие стихи, лучше Кольцовских стихов[102] о сивке.
Не просто написать строки лучше этих, хотя их «техническая отсталость» — в любом смысле вне всякого сомнения. Думается, что создатели космических ракет воспитывались вот такими технически отсталыми стихами — стихами Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Баратынского, Кольцова.
Наука не угрожает поэзии и никогда не угрожала… Поэзия и наука не бегают наперегонки. Трагедии Шекспира не превзойдены и через четыреста лет.
«Физики и лирики», конечно, не декларация. Стихотворение сказано в шутку, не всерьез.
1960-е гг.[77]
Интонация Николая Ушакова
Страсти споров о приоритете в 20-е годы горели ярким огнем. В спорах этих участвовали все литературные группы. Конструктивисты и лефовцы, «центрифуга»[103], переваловцы и рапповцы, ничевоки и пассеисты, имаженисты и будетляне. Страсти горели печатно и непечатно, вплоть до «задушения» оппонента по аввакумовскому образцу. На моих глазах Маяковский разорвал в клочья халтурную брошюрку вождя «оригиналистов-фразарей» Альвэка «Нахлебники Хлебникова» и бросил автору в лицо. Опасно было не только позаимствовать некие «Белые бивни», но и просто прикоснуться к чужой интонации. Асеева чуть не избили свои лефовцы за то, что он написал «Синие гусары», воспользовался чужим оружием — «тактовиком», изобретением Квятинского, ритмом, которым правоверным лефовцам пользоваться не полагалось.
Бывший «переваловец» Багрицкий, выступавший на всех вечерах от литературного Центра Конструктивистов, а также у себя дома в Кунцеве, читал, добавляя к своим стихам и «Синие гусары» Асеева, как важную идейно-художественную победу своей новой группы.
Тогда даже стихи Тихонова из «Орды» и «Браги» из-за киплингосских интонаций, сообщенных русскому читателю замечательной переводчицей Оношкевич-Яцыной[104], считались работой все же второго сорта по сравнению с почти звуковым чудом «Баллады о Черном принце», где асеевское перо достигло вершин, невиданных в русской поэзии.
В поисках новых интонаций, новых возможностей русского стиха с головой ушел Кирсанов[105], самый одаренный «звуковик» тех времен, прямой предшественник и учитель Вознесенского.
И вот среди этого хора мастеров, ищущих страстно и многое нашедших, вдруг раздается спокойный голос, сказавший, доказавший и показавший, что сокровища русской лирики лежат буквально рядом, что можно создать новое, ценное почти из ничего, если за дело берется умелая рука мастера.