l:href='#n_19' type='note'>[19] за посаженные им деревья и предсказал: «В горах Иерусалима у нас тоже будет много красивых мест с тенью». Дорога спустилась и запетляла по арабской деревне, и Папаваш сказал:
— Это Абу Гош, а вон там Кирьят-Анавим, а сейчас, — его голос стал торжественным, — мы поднимемся на Кастель.
Мама молчала. Наш маленький «форд-Англия» взобрался на гору и спустился по крутому склону. Папаваш опять начал называть какие-то незнакомые имена и названия, а потом показал:
— Вот граница с иорданцами, видите, как близко, а вон то здание с башней, вдалеке, — Наби-Самуэль, который вовсе наш пророк Шмуэль из Библии, а никакой не Самуэль, и почему только эти мусульмане не придумали себе новую религию с новыми пророками, вместо того чтобы брать у других Моисея, и Иисуса, и Давида, и Шмуэля и называть их Муса, и Иса, и Дауд, и Самуэль?!
Он говорил и объяснял, а ты молчала, и после еще одного подъема мы оказались, по его словам, «у самых ворот Иерусалима». Но никаких ворот там на самом деле не было, город начался внезапно, сразу за поворотом, который ничем не выдавал его существование.
— Иерусалим, он как дом, дети. У него есть вход, и он начинается сразу за входом. Не то что Тель- Авив, который начинается немного тут и немного там, и в него въезжают и выезжают из тысячи мест, везде, где хотят.
И замолчал, и улыбнулся, ожидая реакции, но Биньямин не заинтересовался, я ждал твоих слов, а ты упорно молчала.
— Чувствуете, какой здесь хороший воздух? Это иерусалимский воздух. Дышите глубже, дети, и ты, Рая, дыши тоже. Вспомните, какую жару и влажность мы оставили в Тель-Авиве.
Наш маленький «форд-Англия» свернул направо, на длинную улицу, по левую сторону которой, за автобусной стоянкой и гаражом, тянулась голая, безлесая скала, а по правую — жилые кварталы. Мы миновали маленький каменный дом, окруженный виноградником. Я было подумал с надеждой, что это и есть наш новый дом, но мы свернули налево, в узкую, короткую, зеленую улицу.
— Это наш новый район, — сказал Папаваш. — Район Бейт а-Керем. Здесь справа вверху ваша новая школа, а здесь мы повернем налево, это наша новая улица, улица Бялика, а вот это наш новый дом. Как раз напротив.
Мы остановились возле дома с одним входом, тремя этажами, двумя маленькими квартирами внизу и четырьмя большими — наверху. Я спросил тебя:
— Это Бялик с кладбища в Тель-Авиве?
И ты сказала:
— Да.
Мы вышли из машины и поднялись на второй этаж. Папаваш открыл дверь слева. Мы стояли у входа в квартиру, большую и пустую, полную сверкающего света и хорошего иерусалимского воздуха. Я ждал, что ты скажешь: «Здравствуй, дом», чтобы мы могли войти, но ты не сказала. Папаваш и Биньямин шагнули и вошли, а ты всё не убирала руку с моего затылка и плеча. На один счастливый миг мы остались наедине снаружи, а потом твоя рука подала мне знак шагнуть и войти вместе с тобой.
Папаваш сказал:
— Здесь у каждого будет своя комната, дети. Это твоя, Яирик, а эта — Биньямина.
Мы не спорили. Мы спешили на улицу, потому что грузовики уже подъехали и с громким пыхтеньем остановились у дома и грузчики уже сворачивали брезентовые покрытия. Жители квартала толпились вокруг нашей мебели, открытой на всеобщее обозрение. Взрослые разглядывали вещи, желая оценить достаток новых соседей и их вкус, а дети смотрели на грузчиков, которые развязывали свои носильные ремни и крепили их на лоб и плечи. Ведь не каждый день удается увидеть человека, который поднимается по лестницу с холодильником или диваном на спине, багровый, как свекла.
А когда разгрузка закончилась, и грузовики с грузчиками уехали, и любопытствующие соседи разошлись, Папаваш вынул из кармана маленькие шурупы и медные таблички и привинтил их — кончик его языка и здесь двигался и напрягался — к новым дверям: сначала «Я. Мендельсон — частная квартира» к двери жилой квартиры наверху, а потом «Доктор Яков Мендельсон — детский врач» — к двери небольшой квартиры внизу.
— Ну вот, Рая, — сказал он, отступил немного и оглядел свою работу. — Видишь? Совсем как в Тель- Авиве. Точно так же. Кабинет внизу, а мы на втором этаже.
Он в последний раз решительно крутнул отверткой.
— Вы, дети, идите искать товарищей. А мы, Рая, выпьем с тобой первый стакан чая в новом доме. Чайник еще не распакован, но я не забыл приготовить и взять с собой электрический нагреватель и две чашки, и у нас есть коржики, и, может, мы поговорим немного. И кипарис здесь у нас растет, твое любимое дерево, а вот и сюрприз!
Появился парень на велосипеде, задыхающийся и вспотевший, и взлетел по лестнице с букетом гладиолусов в руках.
— Госпоже Мендельсон, — сказал он. — Пожалуйста, распишитесь.
И Папаваш улыбнулся радостной и напряженной улыбкой, подписал за нее и сказал:
— В честь нашего нового дома.
Мать набрала воды в кухонную раковину и погрузила в нее стебли гладиолусов.
— Спасибо, Яков, — сказала она. — Они очень красивые, и это очень мило с твоей стороны. Потом, когда мы откроем ящики, я перенесу их в вазу.
Мы с Биньямином вышли. На улице нас ждала группка детей и иерусалимское лето, которое не переставало требовать сравнения со своим тель-авивским собратом и похвал в свой адрес. Я сказал Биньямину:
— Давай вернемся и поможем разложить вещи.
Но он сказал:
— Возвращайся сам. Я хочу играть.
За считанные дни мой брат освоил иерусалимские названия и варианты всех детских игр, в которые мы играли в Тель-Авиве, начал воровать в киоске, который здесь назывался «Киоск Дова», а после летних каникул пошел в первый класс, и ему не пришлось ни приспосабливаться к уже сбившейся группе, ни бороться за место в ней. Быстрый и хитрый, обаятельный и золотоволосый, он с легкостью завоевал себе место и статус. Я был отправлен в третий класс и, как и следовало ожидать, столкнулся с настороженной и недоверчивой компанией. Вначале надо мной слегка посмеивались, как обычно посмеиваются над новым, полноватым и медлительным учеником, с черными щетинистыми волосами и низким лбом, но вскоре и меня начали приглашать к себе в дом, потому что среди родителей распространился слух, что не только Биньямин, но и я тоже — сын доктора Мендельсона, знаменитого детского врача, переехавшего сюда из Тель-Авива.
Иерусалимский квартал Бейт а-Керем граничил тогда с пустырями. Вади, что спускалось от самого въезда в город, то вади, по которому мы с мамой несколько лет спустя поднимались на место побоища, учиненного нами на стоянке старых автобусов, продолжалось от нашего квартала дальше на юг и там выплескивалось в долину высохшего ручья Нахаль Рефаим. Оттуда начинался маршрут нашего «большого путешествия», во время которого мама воровала луковицы цикламенов и анемонов для своего сада. Другое вади, известное огромным камнем, который лежал в его русле и назывался «Слоновой скалой», спускалось в Нахаль Сорек. Наше «маленькое путешествие» проходило по гребню отрога, что над ним, и имело одну- единственную цель — посмотреть по прямой линии домой, на северо-запад, на далекое Средиземное море. На его берегу — так ты говорила и требовала, чтобы мы верили, — раскинулся Тель-Авив.
— Давайте пойдем в наше «маленькое путешествие», — говорила ты, и мы знали, что будем снова вглядываться в далекую светлую полоску побережья и в серо-голубые просторы за ней, в ту вечную дымку, в глубине которой, как ты утверждала, прячется Тель-Авив. Я не видел его, но верил тебе, что он там. Он, и море, и дом, и балкон, и «морнинг глори», что взбирался на него, и пуанциана, пылавшая красным огнем во дворе, — дерево, которое любит тепло, и дарует тень, и никогда не могло прижиться в холодном Иерусалиме.
— Умное растение, — заключала мама каждый очередной свой тоскливый гимн во славу дерева и его