Петербурге.
В Кремле, в Палате, которая в прошлом называлась, кажется, Судебной, я подымался по бесчисленным лестницам, охранявшимся вооруженными солдатами. На каждом шагу проверялись пропуски. Наконец, я достиг дверей, у которых стоял патруль.
Я вошел в совершенно простую комнату, разделенную на две части, большую и меньшую. Стоял большой письменный стол. На нем лежали бумаги, бумаги. У стола стояло кресло. Это был сухой и трезвый рабочий кабинет.
И вот, из маленькой двери, из угла покатилась фигура татарского типа с широкими скулами, с малой шевелюрой, с бородкой. Ленин. Он немного картавил на Р. Поздоровались. Очень любезно пригласил сесть и спросил, в чем дело. И вот я как можно внятнее начал рассусоливать очень простой в сущности вопрос. Не успел я сказать несколько фраз, как мой план рассусоливания был немедленно расстроен Владимиром Ильичем. Он коротко сказал:
– Не беспокойтесь, не беспокойтесь. Я все отлично понимаю.
Тут я понял, что имею дело с человеком, который привык понимать с двух слов, и что разжевывать дел ему не надо. Он меня сразу покорил и стал мне симпатичен. «Это, пожалуй, вождь», – подумал я.
А Ленин продолжал:
– Поезжайте в Петроград, не говорите никому ни слова, а я употреблю влияние, если оно есть, на то, чтобы Ваши резонные опасения были приняты во внимание в Вашу сторону.
Я поблагодарил и откланялся. Должно быть, влияние было, потому что все костюмы и декорации остались на месте, и никто их больше не пытался трогать. Я был счастлив. Очень мне было бы жалко, если бы эта приятная театральная вековая пыль была выбита невежественными палками, выдернутыми из обтертых метел…
А в это самое время в театр приходили какие-то другие передовые политики – коммунисты, бывшие бутафоры, делали кислые лица и говорили, что вообще это искусство, которое разводят оперные актеры – искусство буржуазное и пролетариату не нужно. Так, зря получают пайки актеры. Работа день ото дня становилась тяжелее и неприятнее. Рука, которая хотела бы бодро подняться и что-то делать, получала удар учительской линейки.
Театральные дела, недавно побудившие меня просить свидания у Ленина, столкнули меня и с другим вождем революции – Троцким. Повод, правда, был другой. На этот раз вопрос касался непосредственно наших личных актерских интересов.
Так как гражданская война продолжалась, то с пайками становилось неладно. Особенно страдали актеры от недостатка жиров. Я из Петербурга иногда ездил на гастроли в московский Большой Театр. В один из таких приездов, московские актеры, жалуясь на сокращение пайков, просили меня за них при случае похлопотать.
Случай представился. Был в театре большой коммунистический вечер, на котором, между прочим, были представители правящих верхов. Присутствовал в театре и Троцкий. Он сидел в той самой ложе, которую раньше занимал великий князь Сергей Александрович. Ложа имела прямое соединение со сценой, и я, как делегат от труппы, отправился к военному министру. Министр меня, конечно, принял. Я представлял себе Троцкого брюнетом. В действительности, это скорее шатен-блондин с светловатой бородкой, с очень энергичными и острыми глазами, глядящими через блестящее пенсне. В его позе – он, кажется, сидел на скамейке – было какое-то грузное спокойствие.
Я сказал:
– Здравствуйте, тов. Троцкий!
Он, не двигаясь, просто сказал мне:
– Здравствуйте!
– Вот, – говорю я, – не за себя, конечно, пришел я просить у Вас, а за актеров. Трудно им. У них уменьшили паек, а мне сказали, что это от Вас зависит прибавить или убавить.
После секунды молчания, оставаясь в той же неподвижной позе, Троцкий четко, буква к букве, ответил:
– Неужели Вы думаете, товарищ, что я не понимаю, что значит, когда не хватает хлеба? Но не могу же я поставить на одну линию солдата, сидящего в траншеях, с балериной, весело улыбающейся и танцующей на сцене.
Я подумал:
– Печально, но резонно.
Вздохнул и сказал:
– Извините, – и как-то стушевался.
Я замечал не раз, что человек, у которого не удается просьба, всегда как-то стушевывается…
Комиссара народного просвещения А.В.Луначарского я однажды – задолго до революции – встретил на Капри у Горького. Мы сидели за завтраком, когда с книжками в руках пришел на террасу довольно стройный полублондин рыжеватого оттенка, в пенсне и в бородке a la Генрих IV. Вид он имел «нигилистический» – ситцевая косоворотка, белая в черных мушках, подпоясанная каким-то простым пояском, может быть, даже тесемкой. Он заговорил с Горьким по поводу какой-то статьи, которую он только что написал, и в его разговоре я заметил тот самый южный акцент, с которым говорят в Одессе. Человек этот держался очень скромно, деловито и мне был симпатичен. Я потом спросил Горького, кто это такой, хотя и сам понял, что это журналист. Не помню, кто в то время был в России царским министром народного просвещения; мне, во всяком случае, не приходила в голову мысль, что этот молодой в косоворотке – его будущий заместитель, и что мне когда-нибудь понадобится его властная рекомендация в моем Петербурге.
А в начале большевистского режима понадобилась. Не раз А.В.Луначарский меня выручал.
В Петербурге жил он конспиративно, и долго пришлось мне его разыскивать. Нашел я его на какой-то Линии Васильевского Острова. Высоко лез я по грязным лестницам и застал его в маленькой комнате, стоящим у конторки, в длинном жеванном сюртуке.
– Анатолий Васильевич, помогите! Я получил известие из Москвы, что какие-то солдаты без надлежащего мандата грабят мою московскую квартиру. Они увезли сундук с подарками – серебряными ковшами и проч. Ищут будто бы больничное белье, так как у меня во время войны был госпиталь. Но белье я уже давно роздал, а вот мое серебро пропало, как пропали 200 бутылок хорошего французского вина.
Луначарский послал в Москву телеграмму, и мою квартиру оставили в покое. Вино, впрочем, от меня не совсем ушло. Я потом изредка в ресторанах открывал бутылки вина с надписью – «envoie spéciale pour Mr Chaliapine», и с удовольствием распивал его, еще раз оплачивая и стоимость его, и пошлины… А мое серебро еще некоторое время беспокоило социалистическое правительство. Приехав через некоторое время в Москву, я получил из Дома Советов бумагу, в которой мне сказано было очень внушительным языком, что я должен переписать все серебро, которое я имею дома, и эту опись представить в Дом Советов для дальнейших распоряжений. Я понимал, конечно, что больше уже не существует ни частных ложек, ни частных вилок – мне внятно и несколько раз объяснили, что это принадлежит народу. Тем не менее, я отправился в Дом Советов с намерением как-нибудь убедить самого себя, что я тоже до некоторой степени народ. И в доме Советов я познакомился по этому случаю с милейшим, очаровательнейшим, но довольно настойчивым, почти резким Л.Б.Каменевым, шурином Троцкого.
Тов. Каменев принял меня очень любезно, совсем по европейски, что меня не удивило, так как он был по европейски очень хорошо одет, но, как и прочие, он внятно мне объяснил:
– Конечно, тов. Шаляпин, вы можете пользоваться серебром, но не забывайте ни на одну минуту, что в случае, если это серебро понадобилось бы народу, то народ не будет стесняться с вами и заберет его у вас в любой момент.
Как Подколесин в «Женитьбе» Гоголя, я сказал:
– Хорошо, хорошо. Но… Но позвольте мне, тов. Каменев, уверить вас, что ни одной ложки и ни одной вилки я не утаю и в случае надобности отдам все вилки и все ложки народу. Однако, разрешите мне описи не составлять, и вот почему…
– Почему?
– Потому, что ко мне уже товарищи приезжали и серебро забирали. А если я составлю опись оставшегося, то отнимут уже по описи, т.е. решительно все…