15
Собрание закончилось далеко за полночь.
Но, несмотря на поздний час, колхозники не спешили расходиться; окружили стол и долго беседовали, засыпали Ладынина вопросами. Чувствовался жадный интерес ко всему: к международной политике, к выборам, к постановлению о ликвидации нарушений устава, к перспективному плану колхоза «Воля», о котором рассказывал Ладынин.
Игнат Андреевич, довольный, отвечал сразу всем. Он тоже не спешил уходить, хотя болела голова, гудела от усталости, от табачного дыма.
В стороне стоял Шаройка. Обжигая губы и пальцы об окурок, нервно и жадно затягивался. На висках, на шее синими шнурами вздувались вены. Встопорщились седые космы волос. Бригадир Бирила о чем-то спрашивал его, — он почти не слышал и не понимал.
В первый раз ему так досталось. Не представлял он, что его могут так разнести. Он знал, что о нем говорят за глаза, но чтоб осмелились все это высказать ему прямо в лицо… И кто? Все молчальники заговорили, те, кто никогда раньше и рта не раскрывали. «Сила», — с завистью думал он, глядя на Ладынина.
Сначала все шло как полагается. На сход собирались добрых три часа; назначили на семь, а начали в половине одиннадцатого.
Шаройка сидел рядом с Ладыниным и, вновь обретя свою независимость, степенность, без конца, хотя и сдержанно, говорил, умело выставляя свой хозяйственный опыт. Жаловался на людей:
— Вот, пожалуйста, товарищ Ладынин. И так каждый раз. Сколько крови испортишь, покуда сход соберешь. Пассивность, — и в душе, радовался, заметив, что Ладынин нерв ничает, злится.
И началось собрание, как всегда. Долго и туманно говорил о рабочей дисциплине сам Шаройка. Затем выступали штатные ораторы: бригадир, счетовод, заведующий фермой. К ним присоединился ещё один оратор — Максим Лесковец, который говорил добрых двадцать минут, а конкретного ничего не сказал. А больше, как ни предлагал председатель собрания, никто ни слова. Тогда, как-то совсем незаметно, руководить собранием стал сам Ладынин.
— Что ж, товарищи, так никому и нечего больше сказать? А вот интересно, товарищ Шаройка, зоотехник вернул вам корову?
Люди зашевелились, шум в задних рядах стих.
— Хоть это и не имеет отношения к дисциплине, но я скажу, — поднялся Шаройка.
Ладынин прервал его:
— Нет, это имеет непосредственное отношение! Шаройка сказал, что зоотехник согласился заплатить за корову деньгами.
— Знаем мы это «заплатить»! Пускай вернет корову! Нам ферма нужна! — откликнулись сразу несколько женщин. И под шумок, из задних рядов:
— А председатель колхозную корову думает вернуть? Шаройка не услышал этого — начал толковать о чем-то совсем другом. Ладынин снова прервал его и повторил вопрос:
— Народ спрашивает, товарищ Шаройка, — а когда вы вернете корову колхозу?
Шаройка уставился на него тяжелым взглядом.
— Народ?
— Да, народ.
— Какую корову?
— Это вам лучше знать!
— Я не брал никакой коровы.
— А Лысая? — опять крикнули откуда-то из-за печки.
— Мне её дали.
— Кто?
— Райзо.
— Из колхозного стада, которое мы пригнали с востока? У меня и сейчас ещё ноги не зажили, — со злостью сказала Клавдя Хацкевич, сидевшая в первом ряду.
Ладынин с одобрением кивнул ей головой.
С Клавди и началось. Она выступила первая, резала правду-матку так, что колхозники не раз прерывали её аплодисментами и криками.
Все припомнили, все взвесили и подсчитали. Не забыли и последнего случая — поросенка и гусей, которых Шаройка взял для угощения Лесковца. Максим сгорал от стыда. Попробовал выступить — встретили смехом.
— Гусь!
Он разозлился, хотел было перекричать шум и смех. Но Ладынин сурово блеснул из-под косматых бровей глазами: — Садись и молчи!
Кое-кто из тех, у кого были свои счеты с Шаройкой, наговорил лишнего, неосновательного. В этих случаях Шаройка краснел так, что казалось, из его плотных щек вот-вот брызнет кровь, и как-то протяжно- равнодушно поддакивал:
— Та-ак, та-ак…
Выступила Маша. Она привела множество новых фактов нарушения устава и делала это спокойно, трезво, убедительно. Потребовала, чтобы ещё раз были проверены размеры приусадебных участков. Её слушали без единого выкрика, без смеха, без вопросов с мест. Она успокоила людей и даже отвела от Шаройки кое-какие несправедливые обвинения.
Ладынин высоко оценил её умение говорить так просто и доходчиво (не все этим владеют), ему очень понравилось и внимание, с каким бородачи слушали её, девушку.
Сам он говорил мало, но зато предложил весьма подробное постановление, которое написал, слушая выступающих. Не по нутру было это конкретное постановление Шаройке: крепко било оно по его собственному хозяйству; жестокий счет предъявляло ему собрание.
Он не оправдывался. Только попросил, чтоб его освободили от обязанностей председателя.
— Не оправдал… отстаю… постарел… Что ж, — растерянно разводил он руками.
Ладынин побаивался, что собрание тут же удовлетворит его просьбу. Он знал о разговоре Макушенки с Лесковцом, но о согласии Максима ему ничего не было известно, так как сам он с ним поговорить не успел. Выборы могли пройти ста хийно. В таких случаях нередко бывают ошибки. Но ему не пришлось сдерживать собрание.
— Не торопись! — сказал Шаройке старик откуда-то из середины комнаты. — Скоро будут перевыборы… Тогда и поговорим об этом… А сегодня поздно. Пора спать…
— А пока верни в колхоз все, что в постановлении записано, — весело выкрикнула Клавдя.
— Вы ночевать будете или коня запрячь? — предупредительно спросил Шаройка у Ладынина, когда люди наконец начали расходиться и в комнате осталось только несколько человек.
— Спасибо. Я пешком пойду.
— Поздновато. Темно.
— Вы переночевали б, Игнат Андреевич, — пригласила Маша.
— Нет, нет… Голова разболелась, прямо трещит, — он сжал пальцами виски, поморщился. — Не пройдусь — не усну.
— Мы проводим вас до сосняка, — предложил Максим. — Пойдешь, Маша?
«Остаться с ним один на один? И так неожиданно, не собравшись с мыслями. Но что подумает Игнат Андреевич, если я откажусь?»
По деревне шли молча.
Студеный северный ветер больно бил в лицо редкими дробинками града. Ноги скользили на нем, как на рассыпанном зерне, и трещал он под сапогами тоже, как зерно. Один за другим гасли в окнах огоньки: люди спешили лечь, недолго оставалось до рассвета. В одном из окон уже весело плясали, расписывая стекла пунцовыми узорами, языки пламени — топилась печь.