своих заверений все-таки снял людей со строительства гидростанции.
А тут ещё болезнь Игната Андреевича…
«Нет, нет! Больше так нельзя! Надо что-то делать. Районные представители нас забывают, относят к числу «крепких середняков». А на деле середина эта совсем ненадежная…»
На той стороне улицы послышались голоса. Маша узнала Максима и Шаройку. Через минуту у дома Шаройки скрипнула калитка и сонно отозвалась собака.
У Маши неприятно, больно сжалось сердце.
«Вот она — причина. Опять повел, чтоб напоить… Поль зуется его слабостью… Хочет доказать, что выше поднять колхоз нельзя, чем поднял он — Шаройка. Как Максим не понимает. Как можно не понимать!..»
Сгущалась тьма. В небе загорались звезды. Деревня постепенно затихала. Только неподалеку плакал мальчуган, должно быть тот самый Федя, которому здорово попало от матери за то, что долго не шел домой. За хатой в хлеву пережевывала жвачку и тяжело вздыхала корова. Маша ласково подумала: «Трудно тебе? А ты скорей телись. Тебе будет легче и нам хорошо. А то мы всю весну постничаем».
Мимо хаты прошла женщина. Миновав крыльцо, остановилась, стала вглядываться.
— Ты, Маша?
Маша узнала голос, вздрогнула.
— Я.
Сынклета Лукинична поднялась на крыльцо, присела рядом.
— Одна сидишь? — И, должно быть, почувствовав неловкость своего вопроса, поправилась — спросила ласково и сердечно: — Заморилась? — и положила руку на плечо, обняла.
От этой сдержанной ласки Маше стало себя жалко, под горло подкатился соленый комок.
— Устала, — откровенно призналась она и, помолчав, добавила — Устала, тетя Сынклета. Бегаешь, бегаешь…
— А я по тебе соскучилась. Давно уже мы не сидели вот так с тобой, не беседовали, как прежде… Помнишь?.. Каждый день вижу и все издалека. И обидно мне… Почему это ты меня обходишь, на работу не зовешь. Неужто я в коллективе лишняя стала? Или, может, думаешь — работать разучилась?
— Ну что вы, тетя Сыля! Я думала, вам возле своей хаты дела хватает. Нам вот всем колхозом построили, а вы сами… Надо и присмотреть, и рабочих накормить…
— Да нет их сейчас, рабочих… Ведь он же, как только снял людей со станции, так и со своей хаты разогнал всех — и своих колхозников, и свата Егора из Ясокорей. «Не хочу, говорит, чтобы пальцами тыкали». — Она замолчала и, вздохнув, сказала — И ему тяжело, Машечка. Не знаю, когда и спит. Бегает день и ночь. Злой.
— А толку мало.
Сынклета Лукинична долго молчала. Ей было больно за сына; только она, мать, знала, как он работает, как принимает все близко к сердцу. Но и Машу обидеть ей не хотелось, и, подумав, она кротко согласилась:
— Маловато. Но не все же сразу, Машенька…
— Сейчас опять пошел к Шаройке…
Плечи матери дрогнули, как от холодного прикосновения.
— Дружка нашел, советчика… Пока он не перестанет слушать Шаройку, толку не будет.
Сынклета Лукинична минуту помолчала, потом тоже вдруг заговорила суровым тоном:
— А я, Маша, и тебя виню. Ну, пробежала между вами кошка. Я знаю, что он виноват… Молодой, горячий… Но ведь ты девушка. Неужто не можешь простить? Ты же знаешь, он гордый, и сам теперь, может, никогда не заговорит…
— Он гордый, а я, по-вашему, не гордая? Нет, тетя Сынклета, я тоже гордая: просить не пойду, — сказала она и сама испугалась своих слов.
Сынклета Лукинична вздохнула и сняла руку с плеча девушки.
— Гордости у вас у всех много, а вот ума иной раз не хватает.
— Вы на меня не обижайтесь, тетя Сыля. Я с вами, как с родной матерью…
На руку Маше упала горячая материнская слеза, но девушке почудилось, что не на руку, а на сердце упала она — так больно оно сжалось. Хотелось чем-нибудь утешить старушку, но не находилось нужных слов. И они долго сидели молча, прижавшись друг к другу.
— Так ведь и я от души, — наконец произнесла Сынклета Лукинична. — Я только о том, как бы оторвать его от этого… Амельки…
— Ничего, скоро он поймет, — уверенно сказала Маша и, кажется, сама в это поверила.
Отворилось окно, из него выглянула Алеся.
— Это ты здесь, Маша?
— Ну, я пойду, Машенька. Доброй тебе ночи. Так смотри не забывай обо мне—кличь на работу.
Алеся сидела за столом, обложившись книгами, подперев кулаками щеки. Она внимательно поглядела на Машу, когда та вошла, глаза её сияли. Вообще вся она была какая-то светящаяся, чистенькая, с мокрыми волосами, в хорошеньком платьице с короткими рукавами. Маша в последнее время часто любовалась ею и думала: «Какая она вдруг стала красивая!»
На полу спал Петя (на лежанке, где было его место зимой, стало жарко). Он лежал, широко раскинув руки, голова его сползла с подушки на сенник. Спал он одетый; из длинных обтрепанных штанин выглядывали черные, потрескавшиеся ступни, рукава рубашки были засучены. На всем на нем — на руках, на шее, на лице — грязными пятнами лежала пыль.
Маша встала на колени, положила его голову на подушку, ласково погладила по волосам.
— Вон он какой, твой славный рыцарь! Полюбуйся. Предложила помыться—раскричался на весь дом: «Хорошо тебе в тенечке с книжкой сидеть. Пошла бы поработала на поле, так знала бы». Фу, — Алеся обиженно фыркнула. — Как будто я не работала.
Алеся имела основания обижаться на брата, — она работала не меньше его: раньше вставала, топила печь, пока Маша раздавала наряды на работу — готовила завтрак и обед; бежала за восемь километров в школу, вернувшись из школы, работала у себя на огороде и вдобавок ко всему старательно готовилась к экзаменам, до которых оставались считанные дни.
Но в сердце у Маши была материнская нежность к Пете, особенно сегодня, и она миролюбиво сказала:
— Ты на него не обижайся. Он сегодня четыре нормы выполнил. Если б все так работали!..
Но Алеся уже разошлась, вскочила из-за стола, и успокоить её было невозможно.
— И десять норм не дают права ложиться в постель в таком виде! Неужели трудно помыться?
— Да он два раза купался в речке!
— Ты его, пожалуйста, не защищай. Ты тоже хороша! Я каждый вечер грею для вас воду, а каждое утро выливаю. В каком виде ты ходишь? Стыд! Почему ты носишь это старье и жалеешь надеть хорошее платье? На какой случай ты его бережешь?
— На работу? В пылищу? Для чего это нужно? — пожала плечами Маша.
— Ты должна быть красивой.
— От платья не похорошеешь.
— Неправда! — не сдавалась Алеся. — Помнишь, у Чехова? У человека все должно быть красивым: лицо, голос, одежда. А у тебя? Брови выгорели, нос облупился, а юбка, — Алеся вскочила с кровати, остановилась перед сестрой, критически оглядела с ног до головы и кисло поморщилась.
Маша чувствовала, что её начинает злить это очередное чудачество сестры, но старалась сдержаться.
— Тебе навоз не приходится растряхивать, и ты имеешь полную возможность одеваться, как полагается бригадиру лучшей бригады.
— Оставь, пожалуйста!
— Не оставлю! Не перевариваю твоего Лесковца, но за одно уважаю: идет человек — любо поглядеть, никогда не жалеет надеть самое лучшее. Ты должна ходить так, чтоб парни глаз не могли отвести.
— Ну, знаешь… не до того мне…