Рудковский, побелевший, прыгая через сугробы, побежал к гумну. Бульба?Любецкий не отставал от него.
Рудковский шептал:
— Ах, боже, одна беда не ходит.
Бульба сразу сообразил, что беда скорее всего невелика: сосна ударила по углу, примяла обветшавшую стену, но стропила осели на сложенную в гумне солому, и это не дало крыше обрушиться посередине, над током.
Крикнул:
— Живы вы там, хоробрые воины?
— Живы, — отозвался почти веселый голос.
— Черти! Слышь, командир, они еще смеются? А у нас душа в пятках. Эй вы, командир за вас богу молился.
Рудковский смутился:
— Ну, плетешь ты, капитан, черт знает что! Когда это я молился?
— Неважно когда. Главное, бог тебя слышит, хотя ты и большевик.
— Не мели чепуху!
— А я твой авторитет поднимаю…
Бульбу только зацепи, он в любой ситуации за словом в карман не полезет.
Рудковский властно скомандовал:
— В ворота не выходить! Выбирайтесь через крышу.
Парни начали вылезать по одному и скатывались с крыши в сугробы; их встречали смехом и шутками. Антона Рудковского все это веселье почти оскорбляло: ну что за беззаботность, когда положение — хуже не придумаешь. Назар Бульба лучше понимал людей и, хотя настроение у него было собачье, чудил напропалую и другим не давал унывать.
Для крестьян самое, наверно, тяжкое — сидеть без дела. Поэтому они охотно взялись за ремонт гумна, несмотря на стужу и метель.
Рудковский тоже решил, что только работа может отогнать тяжелые мысли, и тут же встал во главе строителей. Зазвенели пилы. Застучали топоры. Люди занялись делом.
А Бульба-Любецкий вдруг почувствовал себя лишним. Надо сказать, работать он умел: был, спасаясь от смертной казни, матросом, кочегаром, пастухом в Туркмении. Но за время войны ни разу не держал топора в руках. Отвык. А главное — не хотелось работать. Поймал себя на этом и на какое-то время ощутил, что он не нужен этим людям, которые с такой охотой валят лес, обтесывают жерди на стропила, разбирают старую стену и проломанную крышу. Почти со страхом подумал: на что же он годится? Убивать? У него и впрямь зудело внутри от желания вырваться на большак, разгромить немецкий обоз, захватить трофеи… шнапс…
Без дела пробирал холод, и Бульба вернулся в лесничевку. Здесь, в окружении раненых, ясно чувствуя гангренозный запах, Назар вдруг понял, что отчаянье его — от жалости к этим несчастным и к тем, кто остался навечно в окопах. Он подумал о Богуновиче. Где он? Что с ним? В плен Сергей сдаться не мог. Из тех, кто был в окопах, к отступающим батарейцам присоединилось всего два человека. Один рассказывал, что видел, как агитаторша выскочила с красным флагом навстречу немецким шеренгам и ее скосили пулеметы. К ней бросился командир полка…
Рассказывал солдат путано, но одному Назар верил: юная идеалистка могла пойти на такой риск, чтобы остановить немецких пролетариев в шинелях; за ней, конечно, бросился Сергей, не мог не броситься. Бульба представлял себе эту картину и стонал от боли. Только здесь, в лесничевке, он понял, как любил Богуновича. В грязи и крови безумного мира Сережа остался для него рыцарем с чистой душой. А как ему хотелось мира! Для людей. Для себя. Чуть ли не с кулаками налетел, когда он, Бульба, признался в намерении «погулять» по немецким тылам. Боялся перемирие нарушить. Да нарушили его не мы, мой друг. Политики. Кюльман или Троцкий… черт их знает кто. Политиков Бульба презирал. Всех… Монархистов. Социалистов. Анархистов.
Угнетала бездеятельность.
Чего ждет Рудковский? Надо же, в конце концов, помочь хотя бы этим несчастным, что, кое-как перебинтованные, лежат на полу, на соломе. Иначе гангрена может убить даже легкораненых. В местечке, наверное, есть какой-нибудь фельдшер. Нужно поискать! Батарейных коней привел он, Бульба, и у него есть право распоряжаться ими!
Назар, полный решимости, вышел из избы. На крыльце остановился, пораженный тишиной. Нет, пурга выла по-прежнему, гудел бор. Но не слышно ни пил, ни топоров, ни голосов. Даже жутковато сделалось от этой тишины. Сбежав с крыльца, он глянул на гумно и остановился, уже совсем ошеломленный. От гумна к избе двигалась странная процессия. Впереди партизан, как привидения, шли две женщины в заснеженных платках, в задубеневших кожухах. Шли они тяжело, изнуренно, будто несли на плечах гроб.
Одну женщину капитан узнал издали — хозяйка квартиры, где жил Богунович, жена начальника станции пани Альжбета. Видел ее много раз, наезжая к другу. Особенно подружились на свадьбе Богуновича и Миры. Его забавлял шляхетский гонор Альжбеты.
А вторая женщина? Кто вторая? Как будто тоже знакомая. Но вспомнить никак не мог. Только когда процессия приблизилась, Бульба вдруг узнал ее. Боже мой! Да это же та красавица и хохотушка, что была подружкой у невесты. С нею он целый вечер танцевал, ей, подвыпив, признавался в любви. А она, Стася, кокетничая, весело и звонко смеялась.
Но что с ней стало? К нему идет совсем старая женщина, изможденная, как после тяжелой болезни, с потухшими глазами. Альжбета, которая действительно в годах, поддерживает ее. А Стася, кажется, вот- вот осядет в снег.
Прошла, как слепая, — не узнала его. Альжбета только взглядом ответила на его учтивый полупоклон. А когда он попытался помочь Стасе — взял под другую руку, она затряслась вся и зло вырвала руку, лицо ее страдальчески передернулось.
Бульба растерялся: почему ей так неприятно его прикосновение? Почему партизаны идут, как на похоронах?
В таком молчании вошли в лесничевку. Набилась полная изба. Посадив Стасю на табурет у деревянной кровати, стоявшей в углу, Альжбета села у стола. Сбросила кожух, стянула платок с головы, начала тереть ладонями щеки. Озабоченно спросила:
— Не отморозила я щеки? — будто другой заботы не было. — Нет, щеки не отморозила. Руки отморозила. Пане Антоне, пусть принесет кто-нибудь снега. Растирайте мне руки, — протянула их Рудковскому, сидевшему напротив за столом, сказала шепотом, кивнув на Стасю: — А она, боюсь, ноги обморозила. Но она не даст растирать. Мой муж нашел ее в пакгаузе. Боже мой, какие звери! Какие звери!
Только после этих слов Назар Бульба-Любецкий понял, что случилось со Стасей. Он чуть не завыл от боли и гнева. Великий террорист был гуманистом и рыцарем: насилие над женщиной считал таким же преступлением, как угнетение целого народа. Приговор насильникам у него мог быть только один: смерть. Но что там еще учинили пришельцы? О чем они говорят — пани Альжбета и Рудковский?
— И сколько людей они удушили газом? — спрашивал командир отряда, белый как полотно.
— Ах, пане Антоне, никто точно не знает. Говорят, барон-пастор, пан Еган открыл ворота и, надев противогаз, выводил женщин… Но из мужчин… вышел ли кто? Говорят, солдаты отвезли на кладбище трое саней трупов…
— Они травили людей газом? — спросил Бульба почти шепотом, не сразу поверив тому, что услышал. Но нельзя было не верить, и он закричал во весь голос: — Они травили людей газами! Товарищи! Дорогие мои братья! Да чего же мы сидим здесь? Там травят газами… Там…
Партизаны и солдаты возмущенно загудели. Они готовы были идти вслед за Бульбой на любую, самую рискованную операцию. Но тут снова заговорила Альжбета:
— Это не все еще, пане Антоне. К моему Баранскасу приходила старая Калачиха, просила поговорить с баронами. Барон Артур держит в погребе пана Филиппа и пана поручика…
— Богуновича? Сережа жив? — так и подскочил Бульба.