втором этаже бывшего Дворянского собрания заполнялись людьми. Впервые этот дворец, этот торжественный зал увидели таких людей разве что месяцев пять назад.
Об этом подумал Сергей Богунович, проходя по мрачноватому фойе вдоль зала. Он вспомнил публику, которую видел здесь перед войной, когда, будучи студентом, нередко ехал из Петербурга не в Минск, а сюда, в Москву, к тетке — сестре матери, и считал обязательным послушать спектакли в опере Мамонтова и посетить концерты зарубежных певцов в Колонном зале. Получалось как-то так, что в Питере он посещал оперы, концерты реже, чем в Москве; там он был занят учебой, а сюда приезжал в гости, на каникулы. У него тогда кружилась голова от дамских театральных нарядов, от французских духов, генеральских и офицерских погон, аксельбантов, эполет.
Теперь он иронически усмехался над тем своим юношеским восхищением мишурой доживавшего последние годы класса.
Насколько ближе ему вот эти люди в тужурках, простых пальто, шинелях, крестьянских кожухах, в сапогах, смазанных березовым дегтем, — этот запах был особенно приятен, как запах природы — соснового бора, березовой рощи.
Некоторые были в валенках, хотя на улице середина марта и совсем по?весеннему светит солнце. Правда, ночью еще ударил хороший морозец, но днем утоптанный снег московских улиц может истечь водой: грязный снег особенно быстро тает.
Сергей с практичностью фронтовика, немного с юмором, но и с сожалением подумал, как неуютно будут чувствовать себя эти селянские делегаты, когда весна во всю свою силу захватит их в Москве.
Особняк — чувствовалось — пытались натопить, но все равно было холодно — настыл за зиму, когда берегли каждый фунт угля, полено дров.
Вешалки пустовали, хотя несколько гардеробщиков в театральных ливреях заняли свои посты. Странно, люди эти, такие же труженики, — стояли ведь на низшей ступени социальной лестницы, — показались Богуновичу по виду своему, услужливо-настороженному, призраками прошлого. Как они не гармонируют с шинелями и кожухами, с этим каким-то особенным — раскованным, веселым — гулом голосов, совсем непохожим на тот, давнишний, театральный гул, в котором преобладал звон шпор и хрустальных бокалов в буфетах. Те, бывшие, говорили, словно опасаясь, шепотом, только иногда какая-нибудь кокетка- хохотушка заливалась смехом от офицерского анекдота, но тут же глушила свой смех, ибо смотреть на нее начинали с осуждением: какая невоспитанность!
Эти же люди и говорят в полный голос, и смеются громко, жизнерадостно. Больше всего Богуновича поразил их смех. Собрались на такой съезд! Не говоря уж о том, что некоторые, очень может быть, не завтракали сегодня.
Но в этой жизнестойкости — понимал он — сила людей, взявших власть, людей, которым предстоит сказать свое слово о важнейшем государственном акте.
Богунович не сомневался, что скажут они свое слово так, как сказал бы и он, если бы у него спросили. Но временами появлялась тревога. За неполную неделю, пока он в Москве, Сергей узнал, какой жестокой была борьба между Лениным и «левыми» за подписание мирного договора. Только вчера перед ними, курсантами, выступил Крыленко и рассказывал, как эта борьба вспыхнула с новой силой на Седьмом съезде большевистской партии, проходившем неделю назад в Петрограде.
Богунович думал о том, что теперь судьба его, можно сказать, определена.
Но настроение у него было достаточно сложным: удовлетворение, тревога, душевная приподнятость, глубокая тоска… Именно здесь, когда он заглянул в удивительно торжественный зал с белыми колоннами, с низко подвешенными между ними хрустальными люстрами, он с новой силой пережил боль от смерти жены.
Одетый так же, как большинство красноармейцев, в шинель, только новую, не успевшую еще обмяться, и в новые сапоги, слишком хорошие и крепкие по сравнению с теми, которые поступали на фронт, в фуражке с красной звездой, Богунович ходил в толпе, и никто, конечно, не догадывался о его совсем иной миссии, чем у остальных делегатов. Нащупывая в кармане шинели ручку нагана, он вглядывался в лица людей, запоминал их. Взволнованный необычностью всего, что видел вокруг, он не переставал думать о самом близком: как перевернулась его жизнь за какие-то девять дней!
В тот же вечер, после бурного разговора с Кручевским, отец, согласившись с его решением, убедив мать и поссорившись с Лелей, заявившей, что поедет с братом, договорился с железнодорожниками, и он, бывший командир полка, одетый в железнодорожную форму, поднялся кондуктором с фонарем в руках на площадку последнего вагона. Перед отходом товарного состава на Оршу рядом с ним примостился немецкий солдат. Это сначала обеспокоило Богуновича — такое соседство не было предусмотрено. Но ночь была ветреная, вьюжная, за последним вагоном кружился снежный смерч, их продувало до костей, засыпало снегом. Богуновичу железнодорожники не пожалели длинного, до пят, тулупа, обулся он в отцовские охотничьи валенки. А о немце начальство не особенно позаботилось: сапоги и меховая душегрейка под шинелью. Часовой окоченел в первый же час так, что отважился сорвать стоп-кран, погрозил Богуновичу пальцем — гляди, мол, отвечаешь за все! — и побежал к паровозу. Осталась одна задача: не приехать в Оршу, где может быть строгая проверка (железнодорожники сказали, что «линия мира» — демаркационная, на военном языке, — разделила Оршу пополам), и не сойти слишком далеко от Орши. Ему повезло: под утро долго стояли на какой-то станции; когда явились местные железнодорожники, он узнал, что до Орши всего пятнадцать верст. Как раз то, что нужно — ни близко, ни далеко. Он тут же завернул за пакгауз, оттуда, пока еще стояли сумерки, направился к ближайшему лесу, темневшему за версту. Бояться было нечего, вряд ли немцы станут искать кондуктора.
Обменяв в тот же день в деревне кожух на более легкую одежду — крестьянскую свитку, он без особенных приключений за двое суток добрался до Смоленска.
В поисках пристанища в городе, забитом разрозненными воинскими частями и беженцами, Богунович, к счастью своему, встретил командира батальона Петроградского полка — Степана Горчакова. Горчаков повел его к Черноземову. Командир полка необычайно обрадовался появлению своего коллеги-соседа. Обнял его как сына. Обогрел. Рассказал про свой полк. Богунович пережил нелегкие минуты, узнав, что Черноземов хотя и с немалыми потерями, но организованно, со всей артиллерией и обозом, вывел полк, нанося немцам контрудары на протяжении всего отступления, пока в конце концов не подписали мир. Больно было: какой-то кузнец сумел спасти полк от разгрома, людей от смерти, а он… В чем же дело? Не дорос до командования полком? Нет. Нет. Рядом был Пастушенко. Они вместе думали… И, однако, все равно болело сердце. Думал, что не нашел он того решения, которое, возможно, спасло бы Миру, солдат, оставшихся в братской могиле, да и тех, кого погнали в немецкий плен, в рабство.
Черноземов представил его Мясникову, дав наилучшую рекомендацию. На другой же день его послали в Москву на только что созданные курсы комсостава Красной Армии.
И вот неделю он учится и… учит. Учится понимать законы революции, политику Советской власти. Учит курсантов-рабочих военному делу, умению владеть оружием. Тактику читает генерал Самойло. Он рассказал им, как велись переговоры в Бресте. В тот же вечер, оставшись дневальным, Богунович снял в красном уголке портрет Троцкого, висевший рядом с портретом Ленина. Комиссар курсов Сизов, старый большевик, бывший каторжанин, и курсанты сделали вид, что не заметили исчезновения одного портрета. А вчера будущим командирам дали первую боевую задачу: охранять Четвертый съезд Советов.
Богунович верил в судьбу, поэтому был глубоко взволнован, что ему выпало охранять съезд, который ратифицирует мирный договор. Еще вчера, получив это задание, он взволновался при мысли, что, охраняя съезд от провокаций контрреволюции, он будет охранять Ленина. Был немного разочарован, получив утром такое прозаическое поручение — ходить среди делегатов, наблюдать и действовать только в случае провокации.
Снова он думал о Мире. А еще соображал, как бы найти возможность послать весточку в Минск, отцу, матери, Леле, что он жив, учится на командира той армии, с которой в скором времени — верил в это! — придет во главе батальона или полка освобождать их. Никогда он не хвастал, не в его это натуре, но выпадет возможность написать, и он, наверное, хотя бы намеком сообщит родным, что охранял Ленина.
Богунович заглянул в буфет. У пустых стоек было так же многолюдно, как когда-то в антрактах. Но тогда ели и пили, а теперь спорили или говорили о весне, о севе. Эти, по выговору слышно, с Дона, где сев,