Юстина, воспитанная матерью в лучших шляхетских манерах, влюбленная когда-то, до появления Миры, в пана поручика, смирившись с крушением своей любви, держалась с гордым достоинством, но — видел Богунович — вся дрожала от волнения, внимая не просто пану капитану, а герою Дюма, убившему губернатора, убежавшему из тюрьмы и способному совершать безумные поступки, особенно во имя любви. Один Богунович видел, чувствовал, что ей, бедняге, рисовало воображение. Жалел Юстину, но восхищался ею. Возможно, в этот момент в ней рождается женщина: из угловатого подростка, у которого все чувства, как лава из вулкана, изливались на поверхность (так было с появлением Миры), Юстина на глазах превращается во взрослую девушку, у нее больше женской дипломатии, игры, чем, например, у Миры, которой хочется сразу, одним махом, разрушить все и всякие условности старого мира.
Наблюдения эти вместе с шутками Назара захватили настолько, что на какое-то мгновение Сергей забыл, куда и зачем они едут.
Около дворца было безлюдно, только трое солдат стояли недалеко от флигеля, где размещался штаб: наверное, служба не позволяла им отлучиться.
К парадному крыльцу, по которому, еще недавно сходили барон и его гости, была расчищена дорожка, и двери, запертые наглухо с той ночи, когда исчезла баронская семья, гостеприимно открыл кто-то невидимый, как только кони остановились перед крыльцом.
Назар соскочил с саней, протянул руку Юстине. Альжбета также помогла Мире сойти с возка. Делала она это и для приличия — чтобы невеста не скакала козой и, возможно, действительно, чтобы помочь: Мира путалась в Юстинином бальном платье, которое было ей до пят, во всяком случае, чувствовала себя не очень ловко.
Альжбета за руку подвела ее к Богуновичу.
— Принимайте ваше сокровище, пан поручик, — сказала по-польски.
Наверное, Мире почудились нотки юмора в этих словах, потому что она, сердито глянув на жениха, нервно засмеялась:
— Ну и комедия! — и, подобрав рукой подол, первая по-солдатски размашисто зашагала к крыльцу.
У Богуновича екнуло сердце: испортит торжество.
Альжбете, Юстине и ему пришлось немало потрудиться, чтобы уговорить ее надеть платье и вообще согласиться на «эту комедию», как она с самого начала называла все, что он задумал, о чем договорился с местными руководителями. Кажется, уговорил ее молчаливый начальник станции, хотя сказал Пятрас Баранскас всего какие-то две фразы, на первый взгляд банальные:
— Брак, дочка, дело серьезное. И все это, — кивнул он на Юстинино платье, — нужно не одной тебе…
Потом уже, вспоминая, Богунович догадался, что Миру тронуло, поразило: «дочка» и «ты» — так фамильярно деликатный литовец никогда к ней не обращался. Возможно, она устыдилась своего упрямства, оценила свое поведение как каприз кисейной барышни.
Сергей догнал невесту на крыльце. Перед дверью они остановились: кому проходить первому?
Тогда та же невидимая рука еще шире распахнула обе половинки широких парадных дверей, и они вместе вошли в полутемный после солнечного сверкающего дня вестибюль.
Их встретил старец с широкой белой бородой. Богуновичу как-то показывали его, он знал, что это баронский слуга, лакей, в коммуну его не приняли. Но старец был не в лакейской ливрее, а в полотняной, с вышитой манишкой крестьянской сорочке, в белых суконных портах, заправленных в начищенные сапоги.
Старец с достоинством поклонился и сказал по-русски:
— Ваши пальто, господа, — но тут же поправился: — Товарышы…
Вторым человеком, которого увидели Богунович и Мира, была Стася. Она стояла у мраморной лестницы, празднично разодетая — вышитая кофточка, черная юбка, — и весело улыбалась.
Мира не любила эту проворную, шумную, иногда сварливую, иногда чрезмерно веселую вдову, хотя сама себе не могла объяснить — за что? Неужели только за то, что она чаще других попадалась на глаза, где бы они ни шли с Сергеем, и слишком независимо разговаривала с командиром полка? О том, что это ревность, обычная женская ревность, Мира не допускала и мысли. Для революционеров не существует такого чувства.
Когда они разделись, Стася принялась их строить, словно командир солдат — где кому встать. Разве что без зычных команд, а с приглушенным смехом, который тоже не понравился Мире.
— Товарищ командир, возьмите невесту под руку! — приказала Стася так властно, что они вынуждены были подчиниться. Стася придирчиво осмотрела их, приблизилась и английскими булавками приколола им на грудь красные банты: Мире, ему, затем Бульбе-Любецкому и Юстине. Альжбете сказала, извиняясь:
— Вам, пани Баранскене, необязательно. Скорее всего пятый бант не был припасен.
— А теперь идите за мной.
Повела наверх по недавно вымытым (еще не просохли) мраморным ступеням парадной лестницы.
На втором этаже перед дверьми, за которыми слышался шум голосов, Стася еще раз осмотрела их и решительно распахнула двери.
У Богуновича перехватило дыхание, и он тут же почувствовал, как задрожала Мирина рука; она крепче прижалась к его френчу, будто в поисках защиты.
Зал был полон. Люди повернулись к ним — серьезные, заинтересованные, — притихли. Богунович подумал, что даже в тот день, когда делили землю, народу здесь было меньше. Пришли не только бывшие батраки — теперешние хозяева имения, не только сельчане, но и многие солдаты его полка. Все перемешалось, всех объединил интерес к первой советской свадьбе. Это взволновало еще больше.
Стася скомандовала:
— А ну, бабы, расступитесь!
В центре было больше женщин и детей — девочек.
Люди расступились, создавая живой коридор, в конце которого, казалось, далеко-далеко, Богунович увидел стол, накрытый красной тканью. За столом стоял Калачик в черной сатиновой «толстовке» (насчет цвета рубашки было немало споров, но другой у председателя Совета не нашлось). На Богуновича его наряд как раз произвел впечатление: просто, торжественно, черная сорочка хорошо оттеняла белые, аккуратно причесанные волосы старика и подстриженную по такому случаю бородку. Калачик казался волхвом, добрым волшебником, приготовившимся совершить чудо. Он широко, по-хорошему улыбался. Понимал, что ему надлежит быть серьезным, как попу, но ничего не мог поделать со своим характером. Из-за этого Рудковский, стоявший сбоку от стола рядом с Пастушенко и Степановым, недовольно хмурился.
Стася кивнула им и пошла к столу.
Они двинулись за ней. Альжбета шла последней, одна. Видимо, поэтому женщины начали перешептываться, подзывать Альжбету, явно желая что-то подсказать ей. Но она, наверное, догадалась. Не доходя до стола, свернула к группе Рудковского — Пастушенко.
Молодые остановились перед маленьким самотканым ковриком, лежавшим у стола.
Заметив коврик, Мира, прочитавшая в гимназии немало романов, недовольно подумала, что коврик — атрибут церковный. Банты она одобрила, коврик — нет, не хотелось становиться на него. Но как обойдешь? Тем временем Стася взяла Пастушенко за рукав френча и, подведя к Альжбете, поставила рядом. Старый полковник покраснел, как девушка, — от гордости и волнения. Зал одобрительно зашумел: теперь вроде все как положено — у молодой есть мать, у жениха — отец. И шафера на месте.
Косолапого, кряжистого, как луговой дуб, Бульбу-Любецкого, щедро раздававшего игривые взгляды и улыбки, рассматривали с интересом: мало кто его знал, да и увидели, что человек веселый, а веселых любят.
Крестьянки постарше, стоявшие ближе к столу, хором зашептали:
— Первая… первая становись на подстилочку. Твой верх будет… Смелей ступай!
От этой неожиданной подсказки Мира, не терявшаяся даже перед анархически настроенными солдатами, смутилась. Как бы спрашивая, посмотрела на Сергея. Он подбодрил ее улыбкой, и она первая ступила на коврик.