постоянную незащищенность, хрупкость всех наших благ, подстерегающие нас опасности, безрассудство любого поступка. Чтобы выжить, необходимо допустить вокруг себя зону искусственного спокойствия, в которой всякое событие расценивать как безобидное, а то и благоприятное. Человек, такой зоны лишенный, есть неврастеник, больной.
Здоровое начало в себе я довел до предела. Я решил исходить из того, что со мной не случится ничего дурного и что цена на каучук поднимется раньше, нежели я окончательно разорюсь. В таком естественном, впрочем, убеждении сказалось мое врожденное хладнокровие; когда, написав несколько писем, я выхожу из кабинета, я скидываю с себя бремя забот, и тени их не остается на моем лице. Клер нисколько не подозревает об опасности, потому что сам я о ней не думаю.
Хладнокровие принадлежит к числу весьма любопытных добродетелей, ему воздают заслуженную хвалу, однако оно невозможно без некоторого презрения к человеку и значительной доли фатализма. В моем сегодняшнем спокойствии я различаю и лень, и легкомыслие, и безразличие; но не те же ли качества отличают мудрецов?
Я рассчитывал провести остаток дней моих во Франции вдали от общества с его неизбежной суетой. Несбыточные мечты. Дел у меня тут значительно больше, чем у плантатора, который борется с нашествием муравьев. Приходится сражаться с фининспектором, который устанавливает налоги наобум, проверять банковские расчеты, непременно содержащие ошибки, а если случается прибегнуть к помощи адвоката — выполнять за него его обязанности. Невидимый зубчатый механизм нашего общества, на который тем не менее натыкаешься повсюду, причинял бы нам значительно меньше беспокойства, если бы действовал безупречно. Однако он функционирует плохо, поскольку приводится в движение людьми, у которых еще сохранилась душа и которые бывают рассеянными, мечтательными, влюбленными.
Встречаются люди озлобленные, не видевшие в жизни ничего, кроме глупости, преступлений и нерадивости. Разумеется, они во многом правы, но все-таки гнев их неправеден; негоже становиться врагом лучшего из обществ; оттого я и воздерживаюсь по возможности от контактов с ним и не желаю принимать от него подарков.
Как ни чужд человек заботам своего века, удел цивилизации ему никогда не безразличен. Я бы сказал даже, что самые сокровенные наши чаяния связаны с будущим, которого нам не дано увидеть. Пути развития человечества для нас — ну прямо-таки личная проблема.
Интерес в себе к будущему я подметил благодаря разговорам с Клер. Свои мысли по важнейшим вопросам бытия мы доверяем далеко не каждому и даже не всегда можем доверить бумаге. Правила хорошего тона заставляют нас молчать при посторонних: говорить о себе неприлично, не в меру сосредоточиваться на какой-нибудь идее — тоже. Искусство беседы заключается в том, чтобы нравиться, для этого личность свою надобно упрятать подальше. Только дружба дозволяет откровенность, неприемлемую во всех остальных случаях, дружба и любовь — в этом они схожи.
Прежде я избегал говорить с Клер о себе и, боясь наскучить, остерегался затрагивать слишком серьезные проблемы. Я и не подозревал, что чистосердечный, без утайки разговор, возможность излить душу — есть признак разделенной любви; это откровение — данное нам в браке, охмелило нас. Известная вольность речи еще не означает любви, но ежели ты можешь полностью раскрыться, значит ты любим. Я хорошо понимаю юного Моцарта, когда он перед выступлением спрашивал у дам: «Любите ли вы меня?»
Откровенничая с Клер, я иногда сам удивляюсь своим мыслям. Необдуманные, живые, искренние, глубокие слова всегда звучат странно. Бог весть куда они могут завести. Порой я неожиданно замолкаю, прислушиваясь к тому, что говорит Клер, к нечаянно вырвавшемуся у нее признанию. Тогда я становлюсь внимательнее, понижаю голос, задаю вопросы.
Клер больше всего интересовали мои детские воспоминания. Я описывал ей дом дядюшки Филиппара в маленьком городке в Шаранте, где я родился. С тех ранних лет мне не запомнилось ничего, кроме домов и садов, причем дома эти были большими, шумными, веселыми и полными детей или же пустыми и жуткими. И еще помню красивый дом одного из наших родственников в Париже. Однажды зимой меня привезли туда на консультацию к доктору; проснувшись утром, я услыхал гул города за окном, мягкий и необъятный, подобный жужжанию пчелы за занавеской, перезвон бубенцов, шарканье и топот.
Вид, звук и запах того Парижа, как и дома провинциального городка, в которых не осталось для меня тайн, безвозвратно ушли в прошлое.
За последние сорок лет мы стали свидетелями стольких открытий, что человеческими изобретениями нас уже не удивишь. Будущее нежданно раскрылось перед нами, и мы уже мысленно опередили грядущие чудеса. Сегодня я твердо знаю, что все достижения человечества не принесут мне ничего, если я прежде не научусь находить удовлетворение в моей внутренней и духовной жизни, в моих родственных чувствах, вкусах и привязанностях.
Мне нравится наша замкнутая, уединенная жизнь в Шармоне, которая со стороны может показаться скучной; мне нравится этот унылый край, окрашенный в такие тонкие оттенки серого цвета, что мне кажется порой, будто я их сам выдумываю. Мир может измениться — наше счастье всегда останется с нами.
Клер выходит к столу с опозданием, оживленная, чуть раскрасневшаяся, со сверкающими глазами; она только что из кухни, где наблюдала за приготовлением блюда, с которого и теперь не спускает глаз. Я шепотом ругаю ее: наверное, она опять обидела Матильду. Она не слышит моих упреков, ее интересует сейчас одно — достаточно ли хрена в сметанном соусе.
В ее недавно проявившихся кулинарных способностях никакой необходимости нет, но она не дозволяет, чтобы в доме что-нибудь делалось без ее участия, за всем следит, все устраивает на свой лад, все собственноручно подправляет, как подправляют букет.
Жизнь наша согрета душевным теплом, в ней не осталось больше омертвелых, сугубо материальных уголков, которые обходишь, не глядя. Даже дни болезни исполнены своей прелести, большей близости, более ощутимой и исключительно чистой нежности, а потому и старость тревожит меньше.
Я безмятежно блаженствую и не испытываю от того ни малейших угрызений. Жаль только, что я не могу полнее насладиться каждым днем. Я сам не ведаю того, как много счастья в моей жизни. Мне бы хотелось научиться чувствовать тоньше, воспринимать мир с остротой некоторых больных, раскрыться навстречу всему, что меня окружает, уловить невидимое глазу трепетание бытия и его божественные затишья. Я все время боюсь что-нибудь главное упустить.
В прежние времена я занимался садом для того, чтобы развлечь Клер. Для нее отыскивал редкие растения, устраивал замысловатые и дорогостоящие партеры. Все это, как я теперь вижу, было не вполне в моем вкусе. Пока садовник на свой лад обрабатывает кусты, я брожу по заброшенным уголкам, таящим по весне столько неожиданностей. Я мечтаю о диком, неухоженном саде, где бы цветы разрастались по собственной прихоти. Беда в том, что непринужденное очарование требует исключительной заботы, ведь если сад оставить без присмотра, он попросту зарастет травой. Приходится довольствоваться запущенными участками и грезить о невозможном. Эти же уголки нравятся и Клер. Она приходит сюда любоваться вероникой, пучками огненных левкоев и невесть откуда взявшимся анемоном. Картины эти трогают ее больше, нежели меня. Инстинктивно она ближе к жизни. Когда она обычным, спокойным голосом произносит: «Погода чудесная. Пойди прогуляйся», — душа ее светится радостью, и я понимаю, что она живет не совсем в том же мире, что я. Я радуюсь через нее, как через переводчика.
Все дело в том, что я мужчина, я много работал, привык находить удовольствие в труде, в своих замыслах, в возможности проявить свои дарования. Чувства мои от этого притупились.
Несчастье может враз перевернуть душу, открыть в человеке потайные двери, озарить его. Счастье подкрадывается под сурдинку, застает нас такими, какие мы есть, со всем багажом прошлого и уже сложившимся характером. Рай существует только для ангелов.
Религия не оставляет верующего один на один с его верой и чувствами. Дабы укрепить дух человека, она наполняет его жизнь мелочными предписаниями и дает прекрасные советы, как правильно жить.
Я подумывал написать учебник о том, как обращаться со счастьем, о гигиене души, возвращенной к естественной жизни. В него пришлось бы внести слишком много правил, запретов и предписаний, пригодных в конечном счете для меня одного, и потому я расстался с этой идеей, не забыв, однако, применить к себе