будет оскоплен. На него должна быть наложена сначала малая печать, то есть отсечены «удесные близнецы», называемые «ключами ада», а потом и большая, царская печать, то есть отсечен «ствол», «ключ бездны» — только так и можно окончательно убить лютого змия — лепость.
За месяц до рождения ребенка Бальменова уже ничего не могла поделать со своим страхом, что стоит Ему родиться, Он немедленно будет убит. Твердо решив бежать, она не стала посвящать Крауса в свои планы уверенная, что после всех их объяснений он никогда за ней не последует. Свой побег она готовила в глубокой тайне. Через отца она с неожиданной легкостью выяснила, где, когда и как сможет в дороге найти помощь и пристанище. Вся эта сеть продолжала существовать, все было живо, хоть и затаилось. От старых кораблей в удачный год отпочковывалось по несколько штук новых, так что временами и в самом деле верилось, что еще немного — и в каждом уезде будет по спасительному ковчегу. В недавние темные и опасные годы они ушли в подполье, но не умерли, нет, нити не были разорваны; стоило в любом месте подергать за веревочку, и сразу же везде начинали звонить колокольца.
Теперь, когда она, дочь своего отца, стала для себя восстанавливать эти связи, она вдруг убедилась, что с хлыстовством он никогда по-настоящему не рвал. Все прежнее уцелело. Просто секта выросла, и ей для самых разных вещей понадобились люди, неотличимые от основного населения империи. Те, кого православные бы считали своими, и правительство и чиновники тоже бы считали. Пришло время куда более тонкой работы, так чтобы тебя учили, проповедовали тебе не другие, не извне, а свои, которых и слушать будешь без опаски и стеснения. Отец ее и был послан с этим: не проповедовать совсем новое, будто вчера было так и вы так верили, а сегодня это ложь и молиться надо об ином, а чуть-чуть, еле-еле, изнутри подкапывая и подгрызая, чтобы потом, когда-нибудь упало уже само.
Из прежнего ничего не ушло и не затерялось, наоборот, там, где раньше хранилась, когда надо, перетекая в безопасное место, истинная вера, теперь заодно с верой, ее путями двигались всевозможные товары и сведения, где, когда, что покупается и продается, — оказалось, что пути эти так хороши, что годятся и для одного, и для другого. Стоило любому войти в святые воды, Господь как бы брал его под свое покровительство и уже не оставлял. Это были тайные, скрытые от непосвященных реки истинной веры, и тем, кто был допущен плыть по их волнам, тем, кому был дан корабль, чтобы по ним плыть, удача была во всем.
Краус был наблюдателен, и, очевидно, он догадывался, что что-то готовится, потому что за неделю до дня, на который был назначен побег, он самым настойчивым образом стал расспрашивать Бальменову, что она собирается делать. Такого рода разговоры были совсем не в духе их семейных отношений, может быть, поэтому Бальменова отвечала очень неумело, сразу запуталась, а потом (в сущности, никаких оснований что-нибудь скрывать у нее не было) сказала правду. Выслушав ее, Краус неожиданно заявил, что едет с ней.
Дальнейшее известно мне плохо. Я знаю лишь, что побег был организован образцово и спустя две недели они кружным путем (через Вологду, Каргополь и Архангельск) добрались до сравнительно безопасной Финляндии, но здесь не задержались. Остановиться в этом бегстве Бальменова уже не могла, и сына она родила в Швеции, в Стокгольме, в январе 1915 года. Денег у нее и Крауса с самого начала было мало, меняя квартиры, города, страны, они часто переезжали. Бальменова и тогда и позже, всегда утверждала, что делалось это, чтобы запутать, сбить погоню со следа, но я думаю, что причина была более прозаическая: они снимались с места и ехали туда, где жизнь была хоть немного дешевле. В таких условиях ни нормально выкормить, ни содержать ребенка у них не было, конечно, никакой возможности. В конце концов отцу Крауса удалось разыскать их в одной из берлинских ночлежек (Германия к тому времени уже капитулировала) и после недолгих переговоров увезти ребенка обратно в Россию.
Раньше в Кимрах, едва там стало известно, что Бальменова зачала, и дальше, во все время ее беременности, и скопцы, и эсеры самым энергичным образом предъявляли на будущего ребенка свои права. Наверное, именно поэтому ее побег обе стороны равно восприняли как измену и так до конца не простили его Бальменовой.
Когда Лептагов узнал, что она бежала, он был уверен, что Господь внушил ей эту мысль, что это Он увел от народа его Христа. В последние месяцы перед побегом Бальменова вообще ни о чем не могла думать, как только о том, чтобы спасти сына, спасти, как любая другая мать спасает свое дитя. Она мечтала об одном, что у нее будет самый обыкновенный ребенок, а не такой, которого распинают снова и снова, как первого из хлыстовских Христов. Но в Германии, измученная бесконечным бегством, она постепенно стала привыкать к тому, чего от нее ждали, чаще и чаще объясняла Ему, кто Он. Говорила, что Он спасет мир, спасет людской род, правда, тут же, испугавшись, останавливалась на полуслове, — ведь для этого Он должен был принять мученическую смерть. В конце концов она совсем запуталась в том, кто она и кто Он, должна ли она спасать Сына — и тогда пусть гибнет мир, или Господь предназначил Его на страдание и смерть и не ее дело мешать Божьим замыслам; в этом состоянии она и отдала ребенка отцу Крауса.
Когда старший Краус приехал и, впервые увидев внука, поразился его изможденности и худобе, Бальменова вдруг тоже посмотрела на сына его глазами и стала взахлеб кричать, что не виновата, что бегала как заяц из города в город, из страны в страну, чтобы скопцы или эсеры не выследили их и не отняли ребенка. Она кричала ему, что они так ее и не поймали и это главное, остальное — ерунда, потому что пускай ребенок неухожен, еле стоит на ногах, но он с матерью, а не на кресте. Потом, уже кончив кричать и немного успокоившись, только иногда всхлипывая, она долго рассказывала Краусу, что однажды в Гамбурге, заметив за собой слежку и лишь к ночи с большим трудом от нее уйдя, она думала распустить слух, что ее сын погиб, просто погиб, не взяв на себя ничьих грехов, иначе они все равно найдут Его и заставят принять крестную муку. Плача, она говорила старшему Краусу, что для этого, наверное, и насилия не понадобится: сын очень честный и чистый мальчик, очень добрый, хороший и совсем идеалист, уговорить его будет нетрудно. Краус тогда ее жестоко высмеял, назвал сумасшедшей. Как, кричал он ей, безумно любя ребенка, можно довести его до подобного состояния? Какая мученическая смерть, когда он и так благодаря ей чистейшей воды доходяга. Он, Краус, даже не знает, сумеет ли довезти его до России. Преувеличения тут не было.
Алексею тогда было чуть больше полутора лет, у Бальменовой с самого начала почти не было своего молока, нанять же кормилицу было не на что, и ребенок выжил чудом. Он был слаб, истощен, почти все время спал и явно отставал в развитии.
Почему Бальменовой не помогали ни ее отец, ни скопцы, я не знаю. Ведь о том, как жили в эмиграции Бальменова и Краус, скопцы были превосходно осведомлены. В частности, они знали, что все то время, пока отец Крауса не забрал ребенка с собой в Петербург, тот балансировал на грани жизни и смерти. Один из скопцов уже после войны рассказывал мне, что планы похитить у Бальменовой ребенка, чтобы его спасти, действительно были. Однако не все общины были с этим согласны, многие колебались, будет ли это канонически верным; возможно, говорили они, что те муки, те страдания, которые сейчас претерпевает младенец, — это начало, необходимая часть тех мучений, которые и есть его чаша, его венец, то, ради чего он и послан на землю. Без этого сможет ли. Он взять на себя грехи людей и спасти мир?
Эта позиция, этот отказ от каких бы то ни было попыток вмешаться в судьбу сына Бальменовой оставался в силе и дальше, во всяком случае скопцы ничем не давали о себе знать и когда ребенок жил в Петербурге у отца Крауса и еще позже, уже после революции, когда он поселился в деревне под Кимрами, где его официальный отец — Краус, приняв сан, получил приход. Дедом ребенок воспитывался в строго православном духе, естественно, что его жизнь с отцом-священником в этом плане тоже ничего не изменила, однако, повторяю, скопцы все эти годы продолжали вести себя так, словно это их вполне устраивало.
Уже на следующий день после бегства Бальменовой хор, словно ни ее, ни надежд, связанных с ее сыном, никогда не было, предпринял первые попытки восстановить с Лептаговым прежние отношения. Выразилось это в странном смешении покаяния с отступничеством от недавнего прошлого, которыми было наполнено их пение, каждая партия, которую они пели.
За время репетиций последних нескольких месяцев у него с Бальменовой установились настолько близкие отношения, что он не мог не увидеть в этом мгновенном забывании, отказе от нее предательство себя самого. Подобное в людях он не терпел никогда, теперь же все не просто происходило на его глазах, но и лично для него. Хористы, похоже, были убеждены, что он должен быть в восторге от их измены. Будто блудливая сучка, хор терся, ползал на животе, вилял хвостом, всячески доказывая, что то, что он увязался за другим хозяином, — это так, пустяки, ошибка молодости, на которую не стоит обращать внимания. Хор