может отнести саженное бревно на пятый этаж и даже не станет чаще дышать. Он никогда не просит, но каждая артель по «распределению» оставляет ему лишнюю порцию хлеба.
Потом есть Гусин — человек, продавший свою шапку, обладатель настоящего кастета. Маленький, но очень ловкий, хитрый и властный; даже Лобан немного побаивается его. О нем говорят на каждом собрании. Иногда Гусин обещает исправиться — тогда все довольны. А иногда он исчезает на несколько дней, появляется истерзанный, в разорванном тряпье, и ночью по спальням шепчутся о его похождениях. Одни осуждают Гусина, другие жалеют его, но все думают о нем.
И есть еще Ленька Красков, красивый мальчик с гордым и лукавым лицом. Он ходит в бархатной куртке и сочиняет странные, печальные стихи.
— Я поэт! — отвечает он, не приготовив урока. — Мне все это не нужно. Зачем арифметика тому, кто сочиняет стихи?
Краскова вызывают на заседание исполкома коммуны. Долго гремят грозные речи, а в конце появляется Ольга Спиридоновна и тихим, пугающе мягким голосом сообщает, что все эти стихи взяты из Гумилева и Ахматовой, и раскрывает книги, откуда все переписано.
— Ведь ты переписал, — повторяет она и смотрит прямо в лицо Краскову.
— Переписал! — отвечает он.
— Зачем? Ведь тебя ругают за эти стихи.
— Так, захотелось!
Глаза Ольги Спиридоновны делаются беспощадными, голос еще тише.
— Ты лжешь! — говорит она. — Вовсе не «так», ты не бесцельно крадешь стихи. Ты кружишь ими головы самым глупым из девочек. Ты торгуешь чужой тоской. Мне за тебя очень стыдно!
Она поднимается и, не оборачиваясь, уходит.
…Кроме Ласьки, Аршанницы, Лиды, Фунтика, Гусина и Леньки, есть еще многие другие. Каждый из них занимает свое маленькое или большое место в жизни коммуны. Все, кроме меня. Порой мне кажется, что на меня смотрят в обратное, уменьшающее стекло бинокля.
Я вскакиваю, бегу в клуб и устраиваюсь в углу на продавленном кресле. Много вечеров, когда дежурный гасил свет, провел я тут, стараясь запомнить забавные истории, проплывающие в голове, чтобы потом рассказать их Фунту.
Я задумался и почти не замечаю, как в клубе собираются все коммунары, избираются президиум и исполком.
И я промечтал бы до конца собрания, но меня пробуждает короткое, звонкое слово «клук».
— Надо еще избрать клук, — напоминает председатель.
Клук… Это слово переводится просто: «Клубная комиссия». Самая незначительная и самая непочетная из всех комиссий, какие существуют на свете. После каждых выборов новые члены клука собираются на чердаке, около прямострунного рояля с разбитой крышкой. Кто-нибудь говорит, что хорошо бы перетащить рояль вниз, а другой — что прежде всего надо разыскать настройщика.
Но он очень тяжел — древний, разбитый рояль, и струны у него порваны. И если ты получаешь в день четверть фунта хлеба, страшно даже подумать, что придется нести такую махину с пятого этажа.
Члены клука собираются еще и еще раз, потом им становится скучно смотреть друг на друга, и до перевыборов они больше не устраивают заседаний. А рояль продолжает коротать одинокую старость на заваленном хламом чердаке, так что только мыши ночью будят его, пробегая по струнам.
Вот что такое клук.
— Надо избрать клук, — повторяет председатель.
И в эту секунду я понимаю, что мне нужно, чтобы стать счастливым. Только одно, неисполнимое и поэтому в сто раз более желанное: мне страшно хочется, чтобы меня избрали в клук.
Я представляю себе, как ночью в одиночку несу рояль. Нет, одному мне, конечно, не справиться, но Лобан с Мотькой помогут. Ночью настройщик налаживает инструмент, и утром все просыпаются оттого, что из клуба звучит и разносится по коммуне необыкновенная музыка. А после уроков Ольга Спиридоновна долго советуется со мной, как лучше организовать работу драматического или, еще лучше, оперного кружка; об истории с сочинением она, конечно, и не вспоминает. Главная роль в опере поручается Лиде. А я дирижирую и раздаю билеты, причем Фунтику отводится место в последнем ряду. Или в первом — пускай всем будет хорошо и радостно в такой день.
А собрание идет своим чередом. Уже кандидатами в клук намечены признанные активисты: Ласька, Аршанница, Фунт и еще несколько человек. Вот сейчас председатель закроет список.
— Я предлагаю Алексея Лыня, — раздается тонкий голосок.
Это не почудилось, это сказала Лида. Видно, когда очень сильно желаешь чего-либо, желание, как кукушка в чужие гнезда, проникает в чужие головы.
Председатель зачитывает весь список. Последним он называет меня.
А потом начинаются самоотводы. Вначале говорит Аршанница округлыми, важными фразами: он очень перегружен… Он не может взвалить на плечи эту новую ответственность… Он член исполкома, староста артели и уже избран в три комиссии… И Ласька тоже перегружен и тоже не может взвалить на свои плечи… И Фунтик, и Вовка Васильницкий…
Так один за другим выступают все кандидаты. Наконец председатель спрашивает, нет ли самоотвода у меня.
Я поднимаюсь, бледный от волнения. Мне хочется сказать: «Вот увидите, как я буду работать: честно и хорошо». Но вместо этого, сам не зная зачем, я повторяю все, что говорили до меня.
Меня слушают равнодушно, и собрание единогласно признает самоотвод уважительным. А я понимаю одно: «Я сам уничтожил свое счастье». Зачем я это сделал?
А в клук избираются другие. Когда собрание кончается, я, опередив членов комиссии, забираюсь на чердак и прячусь в шкафу, где можно задохнуться от пыли. Я слышу, как кто-то говорит, что надо бы перетащить рояль вниз и найти настройщика. А остальные тяжело вздыхают, потому что рояль очень тяжелый.
Потом чердак пустеет. Я вылезаю из шкафа и вижу пятна от пальцев, черные блестящие пятна на запыленной крышке. Вижу, как мышь бежит по толстой басовой струне.
Сейчас уже вечер. Сейчас я бы позвал Лобана и Мотьку, и мы снесли бы рояль вниз. Пришел бы настройщик, и мы бы с ним пробовали одну клавишу за другой. Работали бы всю ночь, чтобы завтра совершенно неожиданно зазвучала музыка.
Но этого не будет, потому что я сам уничтожил свою мечту. Мышь снова вскакивает на толстую струну и смотрит на меня с удивлением и состраданием.
НОВИЧОК
Мы трое — Новичок, Глебушка и я — дежурим по бараку и пришли наломать веток для веников, а Пастоленко с Колей Трубицыным, который второй день гостит в коммуне, забрались сюда, к лесному озеру, с самого утра.
Берег тут обрывистый, и над водой нависают корни.
Трубицын сидит в расстегнутой курсантской шинели, опершись ногой о корень, перебирает единственную уцелевшую струну гитары и поет, вернее — говорит в такт тренькающей струне: