Мотька перекладывает толстые зеленые листы из одной руки в другую, дуя на побелевшие пальцы.

— Девятнадцать миллионов сто тысяч…

— Ух, как много!

— Много! — уныло соглашается Мотька.

— Значит, и отдыхать не время.

Мы входим в трамвай и, обойдя всех пассажиров, соскакиваем на полном ходу, когда вагон, неистово звеня, словно подбадривая себя, по оледенелым рельсам несется под гору, мимо храма Христа- спасителя.

В сугроб — и, сразу поднимаясь на ноги, в следующий вагон.

Едва шевеля замерзшими губами, мы обращаемся к сотням людей: к солдатам в серых шинелях, рабочим, студентам, которые, вывернув карман кожанки, щедро суют в кружку иной раз весь свой капитал, к нэпманам в теплых шубах с бобровыми воротниками.

Мы пересекаем город из конца в конец, от Рогожской заставы до Пресненской.

Мы путешествуем через Москву двадцать первого года, освещенную редкими фонарями, еще не обогревшуюся после гражданской войны.

За окнами трамвая мелькают фабричные трубы, вывески частников, дома с облупившейся штукатуркой, витрины кабачков. Толстый лихач в синей поддевке, расставив локти и струной натянув вожжи, мчит седока в низких санках, поднимая за собой снежные вихри.

Уже вечер. За спиной — витрина ресторана, и от света, сквозь зеркальное стекло падающего на улицу, кажется, что тут теплее. В который раз мы пересчитываем талоны, но их убавилось только на миллион семьсот тысяч. Мотька смотрит на меня, даже на мгновение открывает рот и сразу плотно сжимает губы, так и не сказав: «Вернемся!» Да и как это можно — почти со всеми талонами, с пустой кружкой явиться в райком, чтобы обрадовалась эта веснушчатая Ленка, а Ерохин решил, что нам и в самом деле зря доверили!

Об этом и думать нечего.

Каждый знает, как трудно маленькому становиться большим, особенно если ты еще и растешь медленно оттого, что в пище не хватает каких-то солей кальция. Но если уж, несмотря ни на что, взрослые поверили наконец, что ты большой, и дали тебе боевой приказ, держись крепко.

Холодно, но кто же боится холода? И уж наверно Ерохину было потруднее, когда он выбросился из окна горящей избы и под пулями бежал к Дону.

Утром сборщикам вместо обеда дали полфунта хлеба на двоих. Мы делим замерзший ломоть и съедаем до крошки. Теплота разливается по телу. Верно сказал Ерохин: «Хлеб — это жизнь». Кажется, так устал, что шагу не ступишь, а поел — и почти совсем забыл об усталости, и в голову приходят смелые мысли.

— В ресторан? — оборачивается Мотька. Зеленые его глаза светятся; это значит, что он на все решился и ничего не боится.

Толстая, прямо необъятной ширины шуба поднимается по ступеням к широко распахнувшейся зеркальной двери.

Мы — за ней. Иногда не так уж плохо быть маленьким.

Зал заставлен круглыми столиками. Они отражаются в паркете, в зеркальном потолке и зеркальных стенах; кажется, что и сверху и снизу, со всех сторон — еще и еще залы с бесконечными рядами столиков.

Официант в черном фраке, с подносом на вытянутой руке, птицей, едва касаясь носками пола, несется мимо, ловко наклоняясь на повороте; тогда виден улыбающийся поросенок на подносе, селедка с петрушкой во рту, бутылка с серебряным горлышком, икра в крохотном, словно игрушечном, ведерке со льдом.

Официант выпрямляется, и поднос уплывает.

Под потолком качается люстра с разноцветными подвесками. На круглой сцене, покрытой пушистым зеленым ковром, стоит маленькая женщина в странной короткой юбочке из перьев и, прижимая руки к груди, поет:

Ночь надвигается, фонарь качается, И свет врывается в ночную мглу…

Голос ее едва доносится сквозь лязгание вилок, звон стекла, топот ног.

А я, несчастная, торговка частная, Стою озябшая здесь на углу… —

жалобно выводит женщина в юбочке из перьев.

— Просто буржуйка! Ишь ты, «несчастная»! — бормочет Мотька, который заслушался было и теперь сердится за это на себя.

И в ночь ненастную, меня, несчастную, Торговку частную, ты пожалей!.. —

протягивая руки вперед, просит певица.

— «Пожалей»! — не может успокоиться Мотька. — Шалавых нет — жалеть. Тут все буржуи? — оглядевшись по сторонам, еще тише спрашивает он.

— Не знаю…

— Все! — после секундного раздумья решает Мотька. — Смотри, Алешка, за кружкой, как бы не срезали!..

Мы идем между столиками. Оборвав песню, певица по ступенькам сцены спускается, вытаскивает из- за корсажа стотысячную бумажку и кладет в кружку.

— Ты что? Ты буржуйка? — в упор спрашивает Мотька.

Певица смотрит на него серыми серьезными глазами, отрицательно качая головой.

— Честное комсомольское?

— С чего ты взял? — улыбается певица. — Какая я нэпманша? Актриса — это совсем другое дело. А песня… Так разве только в песнях правда?..

— И здоровые же у тебя куры, — заминая неприятный разговор, шепчет Мотька, показывая на юбочку из белых перьев. — Я таких даже никогда не видел.

— Это страусы, — отзывается певица.

Она поднимается на сцену и, положив руку на плечо гармонисту, чтобы тот перестал играть, шагнув к самому краю зеленого ковра, громко говорит:

— Давайте подумаем о тяжелом! Там ведь столько людей без крошки хлеба, прямо на краю гибели!..

Становится тихо. Верно, это и есть «огненные слова», о которых рассказывал Ерохин.

Теперь нас останавливают почти у каждого столика и кладут что-нибудь в кружку.

— Мальчики, сюда! Эй, мальцы! — откуда-то из дальнего угла окликает пьяный голос.

— М-мальцы! Ж-жива!

Гармонист с силой растягивает мехи, начиная стремительную танцевальную мелодию. Танцующие пары заполняют проходы. Мы проталкиваемся между быстро кружащимися шелковыми платьями, синими, серыми и черными пиджаками к крайнему столику, откуда вновь и вновь раздается окрик:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату