Мертвецы вскидывают головы и подтягиваются.
Питониус. Здравствуйте, господа!
Мертвецы (вразнобой). Здравия желаем, господин аудитор!
Питониус. Не могу сказать, что я доволен вашей выправкой и, так сказать, внешним видом… Я уж не касаюсь формы. В вашем положении следить за инструкциями, регулирующими изменение формы, представляет известные… гм… известные затруднения. Но содержать форму, то есть саваны, так сказать, в порядке — это прямой ваш долг, господа. Пока вы состояли предками аудитора последнего разряда, подобные упущения были более или менее допустимы. Но я думаю, сейчас своевременно обнародовать, что в самое ближайшее время вам предстоит превратиться в предков аудитора девятого класса.
Среди мертвецов раздается шелест и почтительный скрип костей. Когда шум затих, Питониус продолжает:
— Да, именно в самое ближайшее время. И в некотором смысле изменение моего… нашего положения зависит от вас, господа. Итак, не будем терять времени. — Командует: — Гробы к но-ге!
Гробы опускаются.
— По порядку номеров рассчитайсь!
Голоса мертвецов: Первый… второй… тридцать девятый… сороковой…
Питониус. Сорок? Я же вызывал сорок двух предков. Где же сорок первый и сорок второй? Опаздывают? Не могу одобрить такую распущенность. Предупреждаю, что в будущем буду принимать суровые дисциплинарные меры. Однако приступим, не ожидая опоздавших. Номер первый!
Номер первый выходит из строя.
Питониус. Здравствуйте, папаша.
Питониус раскрывает «Личное дело». Видна страница с надписью:
«Номер один» укладывается на странице.
— Устраивайтесь поудобнее, — с сыновней нежностью аудитор поправляет складки на саване. — Вот так, очень хорошо. Смею думать, что вы никогда не выглядели лучше. Попросил бы вас улыбнуться.
Достает из несгораемого шкафа электрический утюг и печать. Проглаживает фигуру. Потом наискосок на ней пишет: ПАЛАЧ, подписывается и скрепляет подпись печатью.
Уже приобщен к делу предок номер два — тюремщик, номер три — палач, номер четыре — палач…
Мелькают страницы «Личного дела», тает шеренга предков.
Питониус. Номер десять!
Номер десять выходит из строя.
Питониус. Где изволили проходить службу в до… так сказать, в дозагробный период?
Номер десять. Я изобретатель!
Тишина. Со стороны предков, постепенно усиливаясь, доносится сперва недоуменный, а потом негодующий шум.
Наиболее нервные и тонко организованные скелеты угрожающе размахивают руками.
Питониус. Тише, господа. Я понимаю, поверьте мне, я вполне понимаю ваше удивление и, так сказать, справедливый гнев. В нашей среде и вдруг… Поверьте, и мне нелегко в эту минуту. Но дадим возможность объясниться номеру десятому. Может быть, он пошутил? Конечно, это не совсем уместная шутка, но…
Номер десять (заносчиво). Я никогда не шучу.
Шум усиливается. Предки, возмущенно переговариваясь, окружают изобретателя.
Номер десять. Я Главный Изобретатель собственной пыточной канцелярии Великого Инквизитора, — покрывая шум, с презрительной усмешкой поясняет номер десятый.
Волнение утихает.
Питониус. Ах… Очень, очень рад с вами познакомиться. Видите, господа, как все разъяснилось. Стоит только проявить терпение и сдержать первый порыв чувств, как все разъясняется в высшей степени удовлетворительно.
Номер десять. Я изобретатель усовершенствованной дыбы, малого пыточного колеса, «испанского сапога».
Питониус. И «испанского сапога»?! — Голос аудитора прерывается от полноты чувств. — О, господа, это величайшее мгновение моей жизни. Подумать только — «испанский сапог»! Конечно, дыба имеет свои достоинства, но как она груба, господа. Только «испанский сапог» дал пыточному делу подлинное изящество, гармонию и необходимые нюансы. Только он один, дерзну это утверждать! (Обнимает предка.) Ложитесь же поудобнее, устраивайтесь получше, дорогой и любимейший наш предок. Да, кстати, я давно хотел спросить, на сколько оборотов вы рекомендуете заворачивать винт С. Я обычно применял пять оборотов.
Номер десять (гневно). «Испанский сапог» рассчитан на десять оборотов. Десять, и ни на один меньше.
Аудитор (проводя утюгом). Боже мой — десять, а я решался применять только пять или шесть оборотов. Какой позор, сколько возможностей упущено! Я был похож на жалкого неуча, который, обладая совершеннейшей скрипкой Страдивари, щиплет на ней одну-единственную струну. Я напоминал подслеповатого крота, перед которым партитура божественной симфонии, а он не различает и половины нотных знаков. Конечно, я извлекал из подследственных стоны и необходимые признания. Но каждый последующий оборот винта во много раз обогатил бы эту гамму. О, я был похож на дирижера, не видящего оркестра, расположившегося перед ним, и вместо того, чтобы, взмахнув палочкой, вызвать бурю звуков, выстукивающего мелодию палочкой по пюпитру. Одно утешение — жизнь еще не окончена. Я успею кое-что наверстать. Если, конечно…
Ворота кладбища. Появляется Питониус, который тащит за собой «Личное дело».
Перед воротами он останавливается и листает Ahnenpa?. Видна страница сороковая. Предок с печатью и надписью — «тюремщик». Питониус переворачивает страницу, открывается пустой лист: «ПРЕДОК НОМЕР СОРОК ОДИН».
Питониус (торжественно). Еще одно последнее… то есть, я хочу сказать, еще два листа, и труд завершен. О, без ложной скромности могу сказать — это будет самое совершенное личное дело из всех, заполненных с тех пор, как при императоре Юстиниане, прозванном за это Великим, человечество наряду с другими формами духовной деятельности начало заполнять личные дела. То есть, не наряду, конечно, а во главе всех других форм духовной деятельности.
В самом деле — возьмем живопись. У нее есть свои достоинства, но ей не хватает глубины. Скульптура обладает искомой глубиной, но замалчивает вопрос, что же заключено в этой глубине. Углубитесь в изображение великого аудитора первого класса и какого-нибудь жалкого книжного червя на один только сантиметр, и вы увидите однообразный мрамор.
Однообразие губит скульптуру.
Музыка эфемерна, к ней невозможно приложить печать.
Лирика при некоторых условиях удовлетворительно передает признание ошибок, но охватывает лишь краткий миг.
Роман углубляется всего на два, в лучшем случае на три поколения.
Только «Личное дело», начиная со скрепленной печатью карточки на первой странице и кончая скрепленными печатями всеми другими страницами, дает всестороннее и глубокое изображение человеческой жизни. По существу, это единственное искусство, имеющее право называться искусством. Только в нем достигается полное слияние между приложенной печатью и жизнью, а следовательно, и