– Дерево ломается на три части, – слышал я голоса. – Вершина отломилась, и на него…
Кровь сочилась ручьем, в ней кружился листок брусники; я следил за его поворотами, и как снег падает, тает в крови, оседает и сплачивается, все плотней и плотней, будто хочет сдержать ручей, сделать ему запруду, а потом, может, повернуть назад…
– …вернись… вертись… артистку… анестезию, – слышал я голоса. – Анестезию?.. Анастасию.
– При чем тут Анастасия?
– Вертинскую. Настю Вертинскую. «Алые паруса». Мы просто в Анастасьевку едем, за свидетельством о смерти.
– Зачем в Анастасьевку?
– Место смерти – Анастасьевка.
– А-а.
– В этом нельзя хоронить. Подбери парадку ему… Кто матери сообщит?
– Матери нельзя, – испугался я. И проснулся. – Фу ты, черт, – выдохнул я, усевшись в траве, когда узнал в серых силуэтах вместо бритых голов шеренгу голых, засохших берез вдоль дороги. – Фу ты, – сказал я.
– Что, дремлешь? – усмехнулся Ярвет. – Давай, пошли в кунг.
17.
Сидя в кунге, я читал Лема – пока не настали сумерки. Мы все ждали кого-то. Потом наш полковник пришел, заглянул к нам, закрыл снаружи дверь. Хлопнула дверца кабины; мы наконец тронулись.
Уже стемнело, когда выбрались на шоссе. Ехали молча. По выражению лиц можно было судить, что выезд прошел не зря. Каждый что-то хранил – до обдумывания наедине, до завтрашнего научно- технического совета…
И все же примешивалось неудовлетворение. Как будто мы опять, погнавшись за эффектом, прошли мимо чего-то важного. Мимо чего? Внесем поправки в GS – может, проясним…
Провал – с ощущением ничтожности вещей – был правильный. После него бы в гору – к воспоминанию… О чем? По Плотину – о происхождении души?
«Мы не умеем любить», – говорил Баварец.
Не помню, к чему это он. Нет, не то…
Застабилизировать бы…
Что застабилизировать? Березу? Плазму? Может, фантомную боль?
Но мы же ей не нужны. Мертвое любит мертвое. Негритянку Гибаряна кто застабилизировал?
Глядя на сильную руку, вцепившуюся возле меня в сиденье, я вспомнил, как моя Хари не хотела от меня уезжать. Она прилагала все силы, чтоб остаться – ногтями царапала стены, не в ту сторону открывала дверь… А однажды я застал ее в кресле с продетыми под подлокотники и сцепленными в замок руками. Но страшная сила отталкивала ее от меня. Потенциальный барьер…
Тоннель… Может, прав Горбунков? Как смешно он говорил про душу. У меня встал в памяти его тонкий, детский какой-то – будто он гелия наглотался – голос. Барьер – тоже смешно – связывался с фамилией «Горбунков». «Душа размазывается при движении» (Гейзенберг). Не его ли имел в виду Лем, когда называл отцом соляристики некоего Гизе?
Мне казалось, что я нащупываю тропку, но тут заглох мотор; «Урал» бесшумно прокатился еще несколько метров и остановился.
– Бензин кончился, – понял Ярвет.
– Ё-моё, – задрав голову, простонал Стамескин. – Но я жрать хочу!
Мы выпрыгнули из кунга. Шофер долго искал канистру, все ругался, что украли; Горбунков нашел ее, разобрав груду лопат, но в свете подфарников (ему, для смеху, протягивали спичку) и после переворачивания оказалось, что она пуста.
– Сколько осталось ехать? – спросили мы у шофера.
– Считай полпути.
– Делать нечего, – сказал полковник, – пешком давайте.
– А баня хоть будет?
– В бане воды нет.
– Р-р-развор-р-рованная же ты, Россия!.. – прорычал вдруг Горбунков и, расставив ноги, шмякнул канистру под себя.
– Ну вот, понимаешь ли, – произнес Стамескин, засунув в рот сигарету и нагибаясь за канистрой. – Зачем же последнее-то ломать?
– Не, ну…
– Семен Семеныч! – ободряюще прохрипел Ярвет. – Ну, что же вы…
Мы двинулись пешком. Сначала шли вместе, потом растянулись. В тяжелых сапогах я быстро отстал. Я шел по пустынной ночной дороге, глядел на темные силуэты впереди и думал, что когда-нибудь им всем еще поставят памятник – им, труженикам Контакта, в закопченных робах, со старомодными ремнями, с сигаретами во ртах – у меня даже в носу зачесалось от этой мысли. Чтоб проморгаться, я взглянул вверх – там было чистое небо, в звездах; Кассиопея – впереди; прямо надо мной – Лебедь; справа и чуть сзади – мне пришлось задрать голову – яркая Вега; напротив, над самым Лесом – Альтаир… Я не сразу понял, что же тут необычного. Потом до меня дошло.
– Дыма нет! – крикнул я. И вздохнул полной грудью.
– Завтра будет, – откликнулся Ярвет.
Едва передвигая ноги – как видно, я еще в Лесу их то ли обжег, то ли натер сапогами – я брел, держа в руке книгу Лема, среди черных вершин, застывших как в карауле, и думал, думал, зачем же вот Лесу дым. И, кажется, понял.
Дым нужен, чтоб видеть, как движется воздух. Надо сказать Шишкину, чтоб брал ту тему, о спутной струе. Дым нужен, чтоб показать, как думает Лес, и что сами деревья – ничто… Что Хари Крису? Она жила у него внутри – в виде чего-то ценного, чего мы не знаем пока, – но он мучился. Солярис взяла это ценное, добавила плоть – потом убрала плоть, чтоб показать, что она – ничто. Но он не понял. Он опять потянулся к молекулам. Ему была нужна плоть.
В творениях Солярис он видел жажду бежать от плоти – а сам не был способен мыслить мироздание вне ее.
На другой день, выйдя из ванной, я увидел на экране телевизора женщину с черными волосами и фиолетовым макияжем. «Вот те раз», – подумал я, стоя с полотенцем на голове. Потом последовала панорама – дорога, пожарная машина, голые березы возле нее. И тут – у меня даже дыхание замерло – на экране появились солдаты. Настоящие солдаты, в гимнастерках, с лопатами – некоторые просто стояли, некоторые ковырялись в земле. Я подкрутил звук. На экране возник лейтенант.
– …А то, что они делают, совершенно бессмысленно, – говорил он. – Огонь уже ушел вперед. Надо было на километр восточнее копать.
– Что ж вы так поздно приехали? – раздался голос той женщины.
– Дело в том, что номера квадратов на картах у нас и у лесников не совпадают. Всегдашняя неразбериха, надоело уже.
– Эти не там копают, – сказала женщина, – а эти не копают вообще.
Внезапно возник Ярвет, сидящий в бруснике, с травинкой в руке. Камера поехала вбок, появились лежащие люди – и в одном из них я вдруг узнал себя, спящего с открытым ртом.
– Фу ты, черт, – выдохнул я, выключил телевизор и принялся яростно вытирать голову.
До чего все-таки эти журналисты глупые. Нашла лицо – с самым белым подворотничком…
Отбросив полотенце, я взял вчерашнего Лема и открыл на последней странице, которую не успел дочитать.
«Так что же – годы среди мебели и вещей, которых мы вместе касались, в воздухе, еще хранящем ее дыхание? Во имя чего? Во имя надежды на ее возвращение? Надежды не было. Но во мне жило ожидание – последнее, что мне осталось. Какие свершения…»
Тут зазвонил телефон.
– Да! – сердито сказал я. В трубке пробулькали какие-то колокольчики, потом раздался голос.