быстро перестроиться, как глаза. Они перестроились, обрели свои прежние размеры — присмотрелись к двум троллейбусным остановкам по вертикали, воспринимают их сейчас более отчужденно, равнодушно. Теперь взгляд на трещину, куда намерен вставить кулак, чтобы подтянуться. И снова сомнение... с неизменным здесь спутником — страхом. Надежна ли трещина? Вдруг раскрошится камень, выскочит кулак? Но и этот страх меркнет в сравнении с паникой, которая меня охватывает оттого, что вижу, как рушится, крошится, осыпается мой опыт, как распадаются проходные восходительские понятия, аксиомы. Я впадаю в альпинистское младенчество, теряю способность оценивать простейшие вещи. Смотрю на трещину, оценка которой заслуживает лишь беглого взгляда, и сомневаюсь, как новичок. Это равносильно сомнению в обжигающем свойстве огня, охлаждающем действии льда. Что со мной происходит?! Странная аномальная потребность анализировать и убеждаться в правильности основополагающих, опорных понятий, заново открывать, что стул для того, чтобы на нем сидеть. Откуда она взялась, эта чертова амнезия, эта потеря альпинистской памяти?!
Меня преследует чувство, будто что-то должно случиться... со мной или хуже того — по моей вине. И каждый раз наплывает картина: перед глазами тела на белоснежном скате пика Ленина... В ней, кажется, истоки моей болезни.
Все это мелькает в секунды. Но чудится, будто нерешительность моя тянется часы, видна и понятна всем — партнерам и даже публике, следящей за мной сквозь оптику. Пора наконец сделать выбор. Я говорю себе: сомнение в моем деле, как и деле канатоходца, больше, чем что-либо, имеет роковые последствия, его можно смело маркировать черепом с двумя костями. Я должен преодолеть себя. Поблажка себе — это поблажка страxy. Это хворост в огонь. Дальше может быть только выбор: или конец альпинизму, или конец собственной жизни — рано или поздно, в некий злосчастный момент страх уведет меня в пропасть в самом физическом смысле этого слова.
Я решился. Я изготовился. И в тот же момент поднялась во мне от самого живота, буйно воспряло упругое чувство — злобный протест: на черта мне сдалось это приключение, кому и ради чего нужен этот дурацкий риск, тем более здесь, в чужой стране, где лежит на мне повышенная ответственность?! О чем я думаю? Вот крюк, который открывает прямой и короткий путь, за который можно с гарантией зацепить свою жизнь! Я использовал крюк, быстро прошел стенку и оказался на маленькой площадке. Обеспечив страховку, принял сюда Непомнящего и Виснера. До высшей точки маршрута оставалось немного, и мы легко одолели этот участок.
Наверху я заметил, что Фриц Виснер чем-то недоволен. Нет, он не сердился, даже напротив: опускал глаза и был явно смущен. Смущен, видимо, тем, что не знал, как деликатнее выразить свое замечание. Наконец, преодолев себя, он сказал:
— Извини, Володя, у нас это не принято.
— Что не принято?
— Пользоваться чужими крючьями. Я говорю не о тех, что попались внизу. Эти — стационарные. Они — принадлежность маршрута, ими пользуются все, без них нельзя обойтись. Речь о последнем — его забила шедшая перед нами связка.
— А что с ним будет, с крюком?! — обиженно ответил за меня Непомнящий. — Что, мы его погнули, сломали?! В конце концов, мы готовы отдать за него десяток. — Толя немного слукавил. Он прекрасно понимал, что Виснер имеет в виду другое.
— Ну что ты! Крюка не жалко.
— Ясно. Дело в принципе: священное право собственности!
— Собственность здесь ни при чем. Это вопрос этики...
— Понятно, Фриц, — перебил я его. — Ты хочешь сказать, что чужой крюк — это чужое достижение.
— Да, да! Именно это. Нас вправе упрекнуть в несамостоятельном восхождении. Мы, по сути дела, воспользовались чужой помощью. Кстати, крюки на этих маршрутах вообще нежелательны. Здесь ценят, когда их проходят свободным лазанием.
— По-моему, излишняя щепетильность. У нас с этим проще: сегодня я воспользовался его крюком, а завтра он — моим. Так же как у нас не считается зазорным в случае крайней необходимости идти по чужим следам. Наша этика позволяет...
— У нас вообще... разный подход к некоторым нормам, — прервал меня Анатолий. — Я вспоминаю, как западные немцы на альпинистских привалах жуют каждый свой бутерброд... Откровенно скажу: нам это не по душе.
— Ты не прав, Толя, — быстро, взволнованно заговорил Виснер. — Виной тому не образ мысли, не национальный характер и не проявление индивидуализма. Дело куда проще. Это всего лишь вопрос тактики переноса грузов. У вас один несет чай, другой — сахар. А немцы считают, что лучше, если каждый будет иметь в рюкзаке комплект продуктов и распоряжаться ими, как захочется. К тому же человек может сильно отстать, потеряться.
— А ты не находишь, что такую тактику диктует некое свойство души, которое называется индивидуализмом? Знаешь, эдак незаметно, подспудно наводит на чужую мысль, и в результате отыскиваются именно такие, близкие сердцу варианты?!
— Это слишком сложно... — усмехнулся Виснер. — И умозрительно. Индивидуализм диктует все и всем, не только западным немцам. Вы повсюду говорите: коллективизм — основа восходительства. Это снаружи так выглядит. А вовнутрь заглянешь, все оказывается по-другому. Я говорю о большом альпинизме, а не о том, где собираются молокососы, чтобы поклясться друг другy в верности и, возможно, даже за компанию умереть. Мастер альпинизма — это личность. А личность склонна к обособлению. Это у нее защитное свойство — чтобы сохранить свою цельность. Сильные альпинисты движутся группой, и все-таки каждый идет сам по себе. Он замыкается на своем ощущении гор, переживании трудностей маршрута, побед и неудач. Он держит в себе эти чувства, не испытывая ни малейшего желание с кем-либо поделиться ими... Да зачем я вам все это говорю, будто вы не знаете, что настоящий восходитель связывается веревкой с партнерами только по крайней необходимости?! Что отсюда — явление одиночек?! И что большинство из нас идут в коллективах не по зову души, а по велению разума?! Вам не хуже, чем мне известно: хождение в группе — сложное, тонкое искусство. Умение во всех случаях оставаться хорошим, честным товарищем — признак высокой альпинистской зрелости.
Но это не дает вам права считать, что альпинизм — маленькая модель коммунизма.
— Все это признаки индивидуальности. Индивидуализм — совсем другое. Нельзя путать эти понятия. К тому же зря ты так смело говоришь за всех альпинистов мира. Я действительно люблю переваривать горы уединенно. Но я же и люблю ходить в них компанией. Я ни за что бы не пошел одиночкой, даже если б это было совсем безопасно. Все это сложно и не может быть однозначным. И вообще... по-твоему, выходит, что на альпинизме не может оставаться какой-либо национальный или социальный отпечаток. Получается, он не подвержен национальному влиянию?
— Подвержен. Но не в главном. В главном наоборот: это он образует особую международную общность — альпинистов.
— Вот и вернемся к нашим баранам. Мы ведь и не говорим о главном. Разве вопрос, как относиться к чужому крюку, — главное в альпинизме?
— Ну хватит! — вмешался я. — А то этому конца не будет.
Я оставался в стороне от беседы. Мне не до разговоров. Мне сейчас хватало своих переживаний, своих размышлений. И весьма драматичных. Тех, что привели меня к очень удобному, но отторжимому душою выводу: ладно, проживу и без альпинизма. Виснер, видно заметил мое настроение, понял, о чем я думаю, и сказал:
— Не надо расстраиваться, Володя. Ваш авторитет от этого нисколько не упал. Мы считаем вас сильными альпинистами и высоко ценим советскую восходительскую школу. Смотри, сколько там народу наблюдает, уверен, все они в восторге от вас. А крюк — это маленькая оплошность. Я досадовал... мне хотелось, чтобы все прошло идеально К тому же по-своему ты поступил правильно. У вас другой альпинизм, поэтому другие правила. Ты сказал: в случае необходимости идете по чужим следам и знаете, что никто вас в этом не упрекнет — ни в душе, ни вслух, и я подумал: ваш альпинизм то и дело ставит людей в условия, когда игра кончается, когда не до спорта — начинается борьба за жизнь. И тут условности не имеют никакого значения. Этот фактор очень влияет на все ваше альпинистское мировоззрение. У нас тоже есть