С любопытством следя за всем ходом жертвоприношения, Спурий удивленно заметил своему другу, что между присутствующими нет Арунса, на что Брут благоразумно промолчал при народе, тоже выразив ответный жест удивления.
Он знал, что младшему Тарквинию теперь не сладко, после их ночного, не совсем дружелюбного свидания, но не постигал, какая причина могла удержать Арунса дома в час такого важного священнодействия.
Недоумение друзей, однако, скоро прекратилось: возвращаясь с форума домой, они повстречали только что въехавшего в Рим из деревни Турна, который уже узнал из случайно слышанных разговоров прохожих, будто перед самым жертвоприношением Арунс Тарквиний внезапно захворал, и сказавшие это Турну, спрошенные люди, назвали причиною его болезни таинственное убийство няньки.
Брут, зайдя с Турном к Спурию, не опасаясь чужих подслушиваний, откровенно рассказал ему обо всем.
Турн отправился пировать к царю со Спурием, но Брут, как сын только что казненного ссыльного, хоть и родственник царя, приглашен не был.
Однако он пошел и без зова, потому что ему страстно хотелось знать, что творится в домашнем быту царской семьи.
Когда стало смеркаться, он завернулся в темный плащ с головой, пробрался в царский сад, бесстрашно подошел к лавровому дереву, ставшему немым свидетелем ужасного события прошлой ночи, и скрылся под его густою сенью.
Говор вполголоса двух человек испугал Брута; они могли застать в этом ужасном месте непрошенного гостя, но выйти из засады скрывшийся тоже боялся, – местность была слишком открыта везде около лавра, кроме того кустарника, откуда прошлой ночью выбегал подстерегавший Арунс, но теперь там были говорящие.
Кто они, Брут их не видел и не мог ясно слышать всех речей, но понял, что кто-то сделал что-то страшное, служащее средством для гибели Турна.
– Будь покоен; никто ничего не узнает; я там называюсь Веранием; меня считают царским невольником.
– А сыновья Турна?
– Они меня там никогда не видели.
– Старик перед смертью объявит, что ты ему не сын.
– Не объявит до последней минуты, даже с подрезанными жилами все будет надеяться, а если бы так случилось, то все зарытое Тит Ловкач успеет помочь мне перенести на другое место... ничего не найдут... я тут бил наверняка: если Турн отдаст старика мужикам, они его утопят; если не отдаст, тот умрет за меня из благодарности, все сделает, что внушу, а мужики обозлятся на Турна за отказ дать им жертву; если они согласятся принести в жертву чучело, Сивилла пригрозит им гневом Терры и напоет таких зловещих песен, что все деревни с ума сойдут от страха. Теперь я внушил поселянам, что следующею человеческою жертвой должен стать толстый Грецин, мой «тесть», и эта идея уже нашла себе там отзвук.
– Отдай Сивилле вот это и скажи, что если она будет все также хорошо служить... Дельфийский оракул... а не то...
Их разговор перешел на этрусский язык, которого Брут не понимал почти вовсе, кроме нескольких слов, откуда вывел заключение, что кто-то собирается убить Сивиллу, чтобы она чего-то не рассказала, а Турну опасен какой-то человек, назвавшийся в его поместье Веранием, уговоривший там кого-то из рабов называть его своим сыном, зовущий тестем какого-то Грецина, неизвестного Бруту, так как он, посещая изредка усадьбу Турна, совершенно не обращал внимания на тамошнюю челядь.
Брут понял, что опасный человек вместе с другими, из которых одного зовут Титом, неизвестно где зарыл что-то важное.
Вот все, что узнал Брут из подслушанного полуэтрусского разговора двух невидных мужчин. В одном из них он заподозрил Люция Тарквиния, но его собственное положение в это время было столь незавидно, что у него мысли невольно отодвигали на второй план опасность друга, и через несколько минут все слышанное перепуталось в его памяти, так что имя Верания превратилось в Вариния, Тита – в Вита, Грецина – в Арецина, без уверенности, притом, в непреложности этого.
Брут слышал из царского дома крики пирующих, их застольные песни; понял, что сенаторы и жрецы оставили свою обыденную важность и, заплатив дань обильному угощению, смеялись и спорили, как все смертные, после вина.
Еще более громкий шум, раздавшийся снаружи дома, дал Бруту знать, что гости расходятся. Ярко освещенный дом Сервия темнел и пустел. В пиршественной зале, на верхнем этаже, долго мерцали ночники, пока рабы убирали ужин, приводили в порядок залу после пира.
Наконец все погасло и затихло, только внизу, в спальне Арунса, выходившей окнами в сад, мерцал дрожащий свет ночной лампады.
Сняв неуклюжие сандалии, Брут беззвучно прокрался к дому и, вскочив на широкий выступ, стал осторожно смотреть сквозь окно в комнату.
В глубине этого помещения устроено, по-тогдашнему обыкновению римлян, каменное возвышение, заменявшее кровать.
На тюфяке из овечьей шести и такой же подушке лежал больной Арунс.
Насколько мог Брут видеть при тусклой лампаде, он понял, что больной в горячке.
Арунс метался, дико смотрел, бормотал бессвязные слова. У его ног на полу сидела невольница, в которой Брут узнал одну из любимиц Тулии.
Скоро занавес на двери распахнулся, в спальню вошла сама Туллия в белом ночном платье, с распущенными волосами, и стала у изголовья кровати.
Арунс тихо шептал, так что Брут расслышал немногое: