человеком, который, очевидно, прислушивался к шагам поступи всходящего, и Виргиний очутился лицом к лицу не с Амальтеей, а со своим неумолимым дедом.
Внутренне он желал в эту минуту стремительно убежать из альтаны вниз, но в действительности точно прирос ногами к полу, ошеломленный, испуганный, огорченный.
– Ну, что же? – заговорил Руф насмешливо, поняв состояние духа юноши, забавляясь его страхом. – Попался олень к медведю в лапы вместо объятий своей лани! Входи же, входи, любезный внучек, на расправу к дедушке! Побеседуем! Я уж не первую ночь подстерегаю тебя тут, не сплю до зари.
Виргиний вошел в альтану. Руф грозно поднял кулак, закричав:
– На колени, непокорный! Проси себе уже не прощенья, потому что я тебя никогда не прощу, а пощады, помилования. Я старший в роду; я имею право убить тебя, казнить, как хочу; ты это забыл?!
Осмотревшись, Виргиний увидел себя не вдвоем с грозным дедом: мрачный Клуилий и угрюмый фламин Марса были также там.
Юноша не склонился; не обнял колен деда, как поступал в такие моменты вспыльчивости старика прежде, а напротив, в отчаянии от потери всякой надежды на счастье, отшатнулся от него прочь; гнев и печаль пересилили у него самый страх смерти.
– Где Амальтея?! – закричал он диким, безумным голосом. – Где Амальтея?! Где мой сын?! Так нельзя, дед... видят боги, что твоя воля для меня священна, твоя честь мне дорога, как моя собственная, но за что же ты терзаешь меня? Неужели за мой отказ совершить противозаконное дело, выполненное вместо меня Бибакулом?
– Моя угроза исполнена, – отозвался фламин сухим, равнодушным тоном.
– О, дед! Ты не поймешь, не можешь понять, как это измучило меня, как расшатало мое мужество, подорвало сознание собственного достоинства. Я сам себе гадок; мне невольно думается, что я в самом деле не человек, а червяк, каким ты меня себе представляешь. Я упал духом; мне стыдно жить на свете, точно не только люди, но и самые бездушные предметы – стены и деревья – смеются надо мной. Ты погубил моего друга Арпина; я это снес, стерпел, скрепя сердцем, но разлюбить и забыть Амальтею я не в силах. Отдай мне мое счастие! Отдай хоть в награду за то, что я, рискуя своею жизнью, спас тебя от ярости народа в день воцарения Тарквиния.
ГЛАВА XXXVII
Где Амальтея?
Руф стоял перед внуком спокойно и важно, как холодная статуя, и молчал, давая ему высказаться, втайне радуясь, какой хорошей закалке он подверг этого любимого им юношу.
– Ты спас мне жизнь, – отозвался он с легкой усмешкой сквозь мрачный тон своей постоянной угрюмости, – какая же в этом заслуга и за что мне благодарить, награждать тебя? Ты был обязан это сделать; ты только честно исполнил твой долг. Если бы чернь разорвала меня, ты был бы отдан под суд, как допустивший это, при свидетелях из благородных особ, и был бы брошен с Тарпеи, как изменник старшему, главе твоей семьи.
– Где Амальтея, где? – взывал несчастный юноша, не слушая речей фламина, – я только с нею узнал настоящую, честную любовь, настоящее счастие. Ты сам, дед, указал мне ее, сам дозволил любить...
– Дозволил забавляться, – перебил Руф с улыбкой, – погорюешь и забудешь. Я отдал ее замуж.
– Замуж?!
– Я подарил Амальтею разбойнику Авлу за погубление Арпина и все другие услуги.
– Эту женщину я всегда считал моею женой; я ей поклялся быть верным или умереть, как и она поклялась мне.
– Я это сделал за твое ослушание, – за то, что ты отказался заманить Турна в ловушку для казни, и нам пришлось передать это поручение Бибакулу.
– Я отказался потому, что это повеление Тарквиния были слишком тиранически бесчестно.
– Обними меня, милый внук! Помиримся! – перебил Руф уже с любезною улыбкой. – Я вижу, что успел закалить твой дух в правилах, какие именно мне хотелось внушить тебе. Ничто так не укрепляет энергию, как перенесение бедствий. Я лишил тебя счастия первой любви, чтобы дать в тебе Риму героя.
– Да... Ты закалил меня, – ответил Виргиний, отстранившись от объятий старого жреца, – ты укрепил мою энергию разрушением счастия ровно настолько, чтобы я имел мужество исполнить клятву, данную любимой женщине, – бесстрашно умереть. Риму ты во мне даешь не героя, а несчастную, измученную жертву твоего деспотизма, жертву, вынужденную сказать, что и сам ты не искренний слуга великого Рима, а занимающий высокий сан фламина изменник, достойный Тарпеи.
– Виргиний! – вскрикнул Руф, всплеснув руками в ужасе. – При свидетелях из неподкупных людей высокого сана... безумный!
– Я был бы безумным, если бы исполнял все твои совместные с Тарквинием гнусные интриги на погибель царя Сервия, Турна, Скавра, Авфидия и мн. др. людей, менее важных, но все-таки не заслуживших казни, проскриптов, погубленных твоею клеветой. Теперь глаза мои вполне открылись, ум просветлел; я возмужал, перестал быть боязливым и послушным мальчиком перед тобою; я понял, что и повиновение старшему в роду должно иметь свои пределы, за которые честный человек не шагает. Я признаю, что дисциплина делает римлян непобедимыми на войне, почтение младших к старшим доставляет им всеобщее уважение иностранцев в мирное время, но дисциплина не делает воина рабом, а младшего не обязывает быть сообщником преступлений старших.
– Виргиний, что хочешь ты сказать? – спросил Руф в каком-то странном смущеньи.
– Хочу сказать, что обладаю тайной, какой ты не подозреваешь. Долгое время я щадил Тита Ловкача, негодяя из негодяев, щадил, пока он уверял меня в возможности иметь счастие жизни с любимой женщиной.
– Какая тайна? Неужели Тит выболтал тебе, что будто я...
– Не выболтал, а продал.