Кошмар, да и только. Вдруг ты чуешь вот это самое с утопленниками. И с самого начала чуял и насчет взрывов, разрывов, нарывов, перерывов. Просто все ваше собачье племя чует, знает. Молчишь? Правильно, я тоже буду молчать. Мы только с тобой и догадываемся. Два человека. Потому что по глазам ты еще лучше, чем человек. Вдруг ты слышишь, что мы не слышим. А, морда? Какие-нибудь ультразвуки. Или ты разбираешься всвистах, понимаешь по-дельфиньему? И они так прямо и отмачивали тебе всю правду. Тебе — все, мне — половину, а профессору с полковниками — каплю. Кап-кап! И не собираюсь разбавлять, и не скули. Глоток за моего друга дельфина Тодди-джи! Тихо, тихо. Он далеко. Цыц! Нет его здесь!
Тодди-джи мне сказал, а профессору с полковниками нет. Нет. Возможно, манежно… помнишь, как Тодди ухватил эту привычку размножать идиотизм слов… непреложно, трикотажно. Возможно, морда, тебе он выложил больше. Многоэтажно, малолитражно. Может, ты от этого и надрываешься. Но не расскажешь, не дано тебе голоса. Мне же не поверят, если услышат. Услышат, на крыше, на вышке, култышки.
Представь себе, тот полисмен нашел выход: орет посреди шоссе скабрезности, богохульствует, проклинает, дерзит, мерзит всем леди и джентльменам, провизгивающим, прошарахивающим, прованивающим по шоссе. Они хоть не слышат, а тоже нашли выход: говорят, что на дороге номер та-та дробь та стоит полисмен-миляга, полисмен-симпатяга, улыбяга, га, га!
А я кто? Бывший-то сторож из океанариума, моряк-то на пенсии? У меня пара рук-закорюк да мозги на нас, морда, на двоих. У профессора же с полковниками всякие фоны, разные скопы, продукты, репродукторы. Разве за ними слышно? Сверх всего девы в шортиках, девы в бермудиках. Девы-лабораны, девы-секретаны. Разве за ними видно? Ходят, извиваются, вихляются, вроде как ты, морда, если радуешься. Но ты от дурости, от ясности, от безгласности. Ну а они отчего крутят бермудиками, шортиками, бикинчиками, гавайчиками (нужное подчеркнуть)?
К порядку, господа, к порядку — это я вполголоса и, как профессор, делаю ручкой и пальчиком, пальчиком, — мы с вами, господа, отвлеклись от утопленников. Утопленники, леди и джентльмены, разделяются по местоположению, местоудушению на мелевых, которых мы для простоты повествования отбросим, и глубинно-субмаринных, всецело овладевших нашим вниманием. Сетованием. Отчаянием. Начинанием. Лишнее зачеркнуть.
Почему же я, морда, настаиваю на взрыве? На взрыве снаружи лодки, а не внутри?
И вот, леди, в каждом отсеке, в темноте под потолком, висят утопленники, как люстры, как лангусты…
Взрыв. Скажи, морда, со всей откровенностью, на какую ты только способен, что, если у тебя есть магнитные мины, транспорт магнитных мин? И тебе даже не нужно распаковывать ящики, потому что, пока транспорт шел ко дну, полопались все ящики, лежат свободно все мины. Ты обманут, предан, ты растерзан пытками, ты ненавидишь тесты, тресты. А? Что ты делаешь? Ты ныряешь… Не умеешь? Допустим, что ты ныряешь, припустим, что ты берешь мину в зубы. Шлеп к обшивке. Сделано. И когда надо, и сколько надо утопленников. Под потолком в каждом отсеке. За темноту я тебе ручаюсь, нигде нет такой темноты…
Считается, меня выгнали из океанариума за то, что я будто бы подпаивал дельфинов. Цыц, морда! Будто бы. На самом деле профессор выставил меня из-за полковников. Я всегда плевал на полковников. Напрасно профессор связался, спаялся, свихнулся с полковниками. Тодди-джи тоже плевал на полковников. Только у него не выходило «плевал», _то хлювал, то глювал_. Я ведь не приставал к Тодди с тестами, задачами, вопросами, колесами. Зато он мне и рассказал на прощание про утопленников в отсеках. Про мины он говорил еще раньше, когда погибла его подружка Тодди-би. Может быть, мне следовало скрыть от него, что Тодди-би замучили полковники вместе с трясогузками в бермудиках? Опыты, эксперименты, оппоненты.
Ты, морда, не сможешь понять, как это случилось, потому что ты просто кобель, кобель-норма, эталон-кобель. А полковники… Вот полковники и есть ультракобели, суперкобели, кобели-асы. Когда вблизи от них вихляется бермудик-шортик, они раздуваются, из них выделяется столько кобелиной силы, что кафель под полковниками позвякивает и трескается. Уж где им уследить тогда, что режут, как колют, куда впрыскивают. Они и науку лишь по-кобелиному трактуют, чтобы отплясывала перед ними танец с кинжалами, стреляла ракетами, ползала на карачках по окопам.
Плевал я на них. Хотя они чуть-чуть не доказали, что Тодди-джи сбежал по моей вине, а потом пришили мне подпаивание. Прикрутили, привинтили, просвистели. Все равно плевал я на них, морда, потому что это еще не все и это еще не выход, ход, приход. Обедня. Допиши три слова.
А выход в том, чтобы думать, считать, повторять, что первая подводная лодка исчезла не через неделю после того, как я выпустил Тодди-джи на волю, а
Ты вправе спросить, что это значит: первая — до? Я вправе ответить, что это значит: значит, Тодди- джи первую лодку не взрывал, не мог взорвать. А из этого вытекает, протекает, что и все другие лодки могли исчезнуть без его участия, причастия. Отметь свободные фигуры крестиком. Пестиком, мостиком, хвостиком.
Идем гулять, морда.
Две верблюжки
И доказательства. И доказательства. Вещественные. Показать-то? Могу! И показать. И показать.
Задолго до войны. А ведь и после войны не заикались, чтобы замораживать покойников. Хотя Арктикой и тогда бредили почти все. Уж пацаны только обо льдах, только чтобы родители поехали в Арктику и туда взяли своих пацанов. И даже пацанок. И даже пацанок.
А когда стали замораживать трупы? Да вот прямо сейчас. И к тому смотрят, как на миллионерские фокусы. Точно, говорю, тогда даже ученые не имели в представлении. Если б так-то наткнулся кто из вас — чтобы рядками, рядками лежали во льду аккуратные жмурики, в обертке, с проволокой. И эти еще на них, на каждом, пластинки.
Я-то у нашей пацанвы был образцом, что ли, самым желанным, не то чтобы другом, приятелем, а угнетателем. Делай с ними что хочешь, требуй — стерпят, подчинятся и будут рады. Отец у меня по году проводил в Арктике, в арктических рейсах. По моим словам, капитаном, а на самом деле матросом- мотористом. И не любил выпить. Не любил.
И ни грамма не рассказывал ни мне, ни матери. А пацаны ждут. Я тоже напускал на себя мрачность перед ними. Ну а как что придумаю, так начинаю выдавать по слову. Только и мне хотелось настоящего, не с потолка. Сначала лишь мечтал не спать — вдруг он по ночам будет рассказывать матери. Но потом как-то попробовал, еще попробовал и стал привыкать.
И еще со злости. Лежу, прислушиваюсь и злюсь: расскажи, расскажи! А сам придумываю, как за капитана. А он придет мрачный, все молчком, и с матерью молчком. Вот и придумывал, как в кино или по радио. Ну, меняю там, комбинирую, от себя почти ничего. Лишь постепенно научился сочинять и от себя. От себя.
Даже сам привык, что повторяю пацанам его рассказы. От этого, когда он после очередного рейса все-таки поделился с матерью — в первую же ночь рассказал, повторил на другую и после вспоминал детали, — я совсем не воспринял: как будто не с ним, как будто не в Арктике. Ничем не связывалось с моей Арктикой. И пацанам не рассказывал и вроде забыл или отбросил.
Про замороженных. Про замороженных — во льду рядами трупики, электропроводка от них, как сейчас от космонавтов. То ли айсберг был, то ли что другое, но послали отца на него забраться впередсмотрящим. Искали моржей будто или полынью пошире, уж не знаю. С вельбота послали наверх. Получилась там спешка, потому что подозревали шторм, а может быть, и по плану недовыполнение. Скорей. Отец лез и озирался, а с макушки, как встал — там образовалась площадка — увидал сразу. Вон там, показывает, три румба на зюйд-вест!
— Давай вниз! — орут. — Майна!
Тут он споткнулся, и звякнула пластинка, а может, блеснула, потому что в глаза бросились пластинки