ВИДИМАЯ СТОРОНА ЖИЗНИ
We are such staff as dreams are made on…
Shakespeare*
Лет в восемь я мечтала стать рыболовом. Помню затрепанную книгу “Справочник юного рыболова”, или что-то в этом роде. Больше всего (как всю мою жизнь) меня волновали слова, рыболовецкие словечки, резко и древне звучащие — язь, жерех, мормышка… Чаровали жирнотелые — сом, налим… С легким привкусом отвращения к рыбьей чешуе, крови, да и ко всему рыбьему — в детстве я не ела рыбы, да и к мясу питала отвращение.
Сначала я долго копила на удочку, просила денег у мамы и тети, потом долго выбирала блесну и поплавки, не знаю, чем привлекали они полуслепую рыбу, но меня они, пестрые и блестящие, как елочные игрушки, завораживали. Ходила с мальчишками-рыбаками в магазин, выбирала леску. Наконец все было готово.
Утро. С бамбуковой удочкой на плече я отправляюсь на рыбалку. Соседкам по коммунальной квартире, да и всем, кто мне попадался по пути, я обещала поделиться уловом. Легкая зыбь на Неве. Я в томительном ожидании, перекинув через парапет удочку с коротковатой леской, склонилась над водой, впившись глазами в поплавок. Ловила на хлеб. Кажется, дернулся поплавок, а вытащишь — ничего… Так проходили часы. Тут за мной пришла мама, увидела меня, унылую и замерзшую, заботливо захваченную корзинку — пустую, и сказала: “Пойдем домой”. Но мне было стыдно возвращаться так бесславно… “Мы это исправим”, — сказала мама. По дороге на улице Каляева был рыбный магазин, мама зашла туда, вышла с большой щукой, прицепила ее к моему крючку, и дальше я уже шествовала по нашей улице, как триумфатор. Некоторые не верили, что я поймала такую большую рыбу в Неве, а некоторые верили. Я вошла в нашу коммунальную кухню и на глазах у изумленных соседей победно швырнула рыбину на кухонный стол, сама уже не сомневаясь, что это мой трофей, даже видя внутренним зрением, как она летит из невских вод — дугой в мои руки.
Через несколько лет дядя Леша, наш дальневосточный родственник, настоящий рыбак и охотник, взял меня на рыбалку на Кавголовское озеро. Мы долго покачивались в лодке посреди сине-свинцовых вод, очень часто он дергал удочку и бросал на корму у моих ног трепещущую и задыхающуюся рыбу. И пахла она тиной, слизью и смертью. Он увлекся и не хотел прерывать рыбалку. Я еле уговорила его. С тех пор я чувствую отвращение к ужению… Хотя “Записки” Аксакова и сейчас кажутся мне милым и уютным чтением, как будто не имеющим отношения к умерщвлению и насаживанию червяков.
В раннем детстве я часто посреди улицы вдруг отказывалась идти дальше и ложилась прямо на снег. Сколько мама ни уговаривала встать, я не соглашалась и молча, с детской вредностью, лежала, пока она уже в слезах не начинала катить меня ногой, как тяжелое полено, и так на большие расстояния. Я оказывалась лицом то к грязному снегу, то к небу. Прохожие журили меня.
Вращаться и катиться на роду было написано; раз, возвращаясь с мамой из гостей (от Лаймы), я поскользнулась на ступеньке седьмого этажа и покатилась по узкой лестнице вниз, все быстрее набирая обороты. Я была вся закутана в платки и завязана, не могла пошевелить рукой и спокойно мчалась неизвестно к чему, на маленьких площадках меня поворачивало и снова несло по маршу. Но какой-то гость, прыгая через много ступенек, догнал меня и спас.
Еще вспомнила, как мы с мамой шли из бани по Чайковской, повсюду, и на самой бане, висели портреты Сталина в черной рамке, значит, мне не было еще пяти лет. Я шла освеженная и веселая, держась за мамину руку, приплясывая и что-то припевая. Вдруг мама дернула меня за руку и сказала с какой-то виноватой и мрачной ожесточенностью — что нельзя, что в тюрьму заберут.
Это случилось на детсадовской даче. Отстав от других, я бродила за домом и вдруг встретилась взглядом с петухом, тоже бродившим без дела. Он был лиловый, красный и оранжевый и чуть ниже меня ростом. Глаза наши были на одном уровне, они встретились и замерли. Вдруг он рванулся и бросился на меня, как бык (только в красном был он). Я от него. Бежала, как будто повисая в воздухе, по кирпичной, тоже красноватой дорожке, чувствуя, что вот-вот он нагонит меня, догонит и выклюет глаз. В отчаянье, я споткнулась, проехала коленкой по кирпичу и упала, закрывая голову руками. Поцарапавшись, я тоже стала красной, как все опасное.
Петух походил кругами победно и ушел.
В детском саду, куда меня, двухлетнюю, отдали после смерти бабушки (домой забирали только на воскресенье), часто вспыхивали эпидемии детских болезней. Чтобы предохранить, уж не помню от чего, всех в саду однажды обрили наголо. Я очень гордо показала дома, сдернув шапку, свою голую голову. Мама заплакала, но похвалила сквозь слезы.
Однажды в детском саду заболели какой-то болезнью (дифтеритом, что ли) буквально все, кроме одного человека. Этого человека посадили в изолятор. Только нянечка приносила еду, больше ни слова, ни взгляда. Годовой комплект “Мурзилки” разделял мое одиночество. Тем, больным было, небось, весело! За что я страдаю, почему я не как все? Плакала горько.
И никто меня не навещал, дома не знали о моем заключении в одиночку. Однажды услышала за окном шаги, по ним я узнала свою Берту. Она после ареста дедушки удочерила маму и ее сестер. Воспитывала и меня, мы жили вместе. За окном был садик, я подбежала, и действительно — это была она. Я кинулась к дверям, прижалась к ее животу. Вот было счастье.
Однажды мама стала рассказывать мне о Петре Великом. Она очень увлеклась, стала изображать его, круглить свирепо глаза, махать руками. Вскакивала, показывая, какой он был высоченный. Я, сидя в уголке дивана, с огромным интересом слушала про то, как он строил город и корабли. Рассказ уже подходил к концу, когда она сказала, что он убил своего сына — царевича Алексея. Я удивилась: “Как убил?” — “А вот так!” — сказала она и протянула ко мне зловеще руки: “Задушил”. Она тянула и тянула неумолимо руки к моему горлу, и вдруг как будто бы превратилась из моей милой хорошенькой мамы в беспощадное чудовище. В это мгновение в голове моей пронеслась мысль, что все прежнее был обман, а вот теперь началось настоящее, и сейчас наступит ужасный конец, что все хорошее в мире только прикидывается таким, только притворяется. Я страшно завопила, в ужасе, в каком не была ни до этого, ни после. Она, смеясь, успокаивала меня, но я долго не могла прийти в себя, и не смогла забыть ужас мгновенной трансформации, и всегда подозревала, что подлинное лицо мира — жестокое, улыбающееся и царственное.
Первый раз я оказалась в Театре Ленинского комсомола, огромном, как вокзал, в директорской ложе. Я была лет двух-трех. Шел “Аленький цветочек”. В тот же день на спектакль привели товстоноговских сыновей, Нику и Сандрика, года на два меня постарше, они бывали уже в театре. Они казались солидными и спокойными. Когда на сцене появлялось Чудовище, они оживлялись, его играл их дядя Женя Лебедев. Но стоило Ивану-царевичу что-то предпринять против Чудовища, они громко, на весь зал, хоть и очень спокойно говорили: “Женя, он справа!” или “Женя, осторожней, он сзади!”. Я тихо и с наслаждением следила за всем происходившим на сцене, но только до того момента, когда Цветок вдруг превратился в Чудовище. Меня охватил знакомый, сладкий, но оттого не менее сильный, озноб от ощущения ужаса и чудовищности превращения, и я заорала на весь зал. Мама на руках меня вынесла из ложи, так что я даже не досмотрела спектакль. А Товстоногов потом всех ругал: “Зачем детей привели?”