У нас у всех дурна судьба     Тут дворничиха из ворот     Ведро несет с густым гнильем     Горят глаза пустым огнем     Прошла и смыла молодцов     Подрезала как бы жнивье     Они под мышкой у нее     Блаженная постигла участь     В горячей впадине, где мучась     Как две пиявки волоски     Висят навек, от неги корчась

Только я написал эти стихи, в дверь раздался звонок, там стояла совсем незловещего вида дворничиха. Она спрашивала, почему я не плачу за квартиру третий месяц. Заглядывала за спину и пыталась узнать, один ли я здесь живу в этой маленькой квартире на Бронницкой. Что-то записывала и выпытывала: “А вы всегда здесь один жили?” — “Нет, не всегда”. Еле выпроводил.

Долго и мучительно пытаясь заснуть, обнаруживал себя то в позе козака, выплясывающего гопак (с рукой на затылке), то в позе официанта, наливающего вино, то, стараясь затихнуть, в позе эмбриона. И наконец уснул, не заметив сам себя.

…Однажды не в очень трезвом виде Л. мне сказала: “Тень, знай свое место”. А я ей ответил: “Неизвестно, кто чья тень”.

Плотиновское нисхождение света, постепенное уплотнение его — такое же у каббалистов Древо Сефирот, перескакивание со стоянки на стоянку все ниже — до почти полного затемнения сущности, до темного сгустка земной жизни.

А ведь возможно и возвратное движение — подъем и приобщение все большее к Божественному свету. Так же нисходят и восходят мысли. Идеи. Придуманные образы. Если образ есть некая проекция автора, можно восстановить его по ней. Кто мой автор? Кто измыслил меня? Я смутно догадывался.

Я поднимался по огромным каменным ступеням со свечой в руке, какие-то тени прыгали передо мной и иногда, пытаясь напугать, кидались прямо в лицо. Но не трогали. Не имели право трогать. Но кружились все быстрей и ближе. Свеча выпала из моих рук, и я покатился вниз.

ДЕТСКИЙ САД

У меня был свой рай и свое из него изгнание. Это недолгая, блаженная в любви и холе жизнь в Сольцах с бабушкой — год, не больше. Потом бабушка (после тюрьмы, лагерей) заболела, меня пришлось отдать в круглосуточный детский сад. Это и было изгнание из рая. Рай не помню, скорбное начало новой жизни помню хорошо. О блаженной жизни мне рассказывала мама: о том, как бабушка, ставшая после тюрьмы очень чистоплотной, все время стирала и гладила, одевая меня каждый день во все чистое, о моей дружбе с пастухами и о том, как со мной играл пьяный председатель колхоза и я, перепрыгнув через него, треснулась головой об пол. Это был первый удар по бедной головушке, столько впоследствии пострадавшей. А все, что я помню о бабушке, — ее прощальный взгляд на меня. Безмолвное благословение. Она умирала, лежала в кровати, я от стола с игрушками обернулась, и наши взгляды встретились. Мне было два года, но я запомнила этот взгляд — любовь и боль, боль и любовь, и какой-то неясный беспокойный вопрос.

В детском саду я не хотела есть, и первое, что помню, — протянутую настойчиво ко мне ложку с кашей, которую отталкивала. Я очень долго не имела интереса к еде. Часто нас с Ирой Орловой, дочкой маминой подруги, оставляли во время тихого часа сидеть у тарелок с несъеденным обедом. Мама нас иногда заставала, приходя в этот час, за светской беседой у напрасно накрытого стола.

Детский сад располагался в старинном особняке — недалеко от кожевенного завода, где работала Берта, и за забором глухой своей жизнью жило забытое тенистое раскольничье кладбище — место детсадовских прогулок. Теперь от него ни следа. Нас часто водили туда гулять под раскидистые старые деревья. Около особнячка был свой маленький садик, где росла низкая черноплодная рябина, чей вяжущий вкус остался для меня воплощением ребячьей тоски, квинтэссенцией детства… Там была еще горка, с которой зимой катались. И мчался мимо садика паровоз с тоскливым свистом, и выла по утрам заводская труба.

Берта иногда брала меня к себе на работу в химическую лабораторию, где она разглядывала таинственные пробирки, а я — пруд за окном, в котором мокли зловонные шкуры. Зловоние это было почти космическим, но бедная Берта уже не замечала его.

Во время тихого часа я не могла никогда спать. От безделья я принюхивалась к своему телу, оно пахло булкой и чем-то кремовым. Выдирая из головы два волоска, я пускала по ним капельки слюны и следила, какая придет быстрее к финишу, — своеобразные гонки. Или думала о чем-то. Однажды додумалась, как звук изображается буквами, и научилась читать. Товарищи мои не верили и говорили, что я выучила это все наизусть. В отместку они бегали за мной с книгой, в которой была нарисована змея, и тыкали мне в лицо, я отбивалась. К змеям я отношуcь всю жизнь с мистическим ужасом.

Вместительная спальня детского сада напоминала казарму. Множество кроваток, стоящих в три ряда, над которыми перебегали светы заоконных фонарей. Как только уходили воспитатели, все садились в кроватях, завязывались оживленные разговоры, и часто меня просили рассказать что-нибудь, потому что я имела такую страсть — рассказывать. Трех-четырехлетняя, я увлеченно и торопливо рассказывала другим детям бесконечную историю с продолжениями. Когда все слушатели засыпали, то и я замолкала. Не все дети засыпали мгновенно, некоторые все косили блестящими глазами из-под одеял и тревожно спрашивали: а что дальше? А что с ним будет? Рассказ шел о войне. О немцах, о партизанах и героических детях, бросающихся с динамитом на железную дорогу. Одни погибали, но другие восставали из пепла, история эта не имела конца. Похоже на ночи Шарлотты Бронте в пансионе, но та была несколько старше. Все равно, что за странное побуждение рассказывать дается некоторым людям, одержимость, стремление делиться всем, чем можно и нельзя. Инстинкт, как у лосося, идущего на нерест. Богу это нужно или людям, чтобы рассказывали? Придумывали, тянули золотую цепь речи — от человека к человеку и от человека к Богу. Как засланный агент сообщает и сообщает. Пока его не схватят.

Но однажды мы проснулись и увидели за окном первый снег, мир, преображенный сияющей белизной. Как будто он выпал и внутри, и настала зимняя тишина.

И-ЦЗИН

В то лето я жила в Стрельне. И-цзин был мне знаком давно — не то оракул, не то зашифрованная мистерия. Собирала стебли тысячелистника, пыталась гадать, но ответы были туманны: “конец”, “еще не конец”, “вреда не будет”. Тем летом прочла где-то, что линии — гуа, по которым гадают, не обязательно получать путем бросания костей или раскладыванием стеблей, а что можно видеть их повсюду. Я и занялась этим — нахождением этих линий, я видела их во всем: в полете стаи птиц, в числе деревьев в рощице… Однажды я шла по заросшей, запутанной части парка, вдруг из-за поворота показались мальчик, его мама и бабушка с рюкзаками — вот и готовая триграмма! Беседуя с симпатичным пьяницей автомехаником, который изредка чинил мою машину, я не столько слушала его, сколько следила: сколько птиц сидит на дереве и сколько улетает. Получить гексаграмму было непросто, но еще труднее истолковать ее. Это все равно оставалось туманным.

Однажды огромное дерево упало прямо за моей спиной, когда я шла за водой. Со страшным грохотом оно повалило забор, и мальчик, ехавший на велосипеде, упал с него от страха.

Из дома напротив вышла больная женщина Нина и сказала: “Ну, ты долго будешь жить!” Сама она

Вы читаете Собрание
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату