— Эй, ты, толстый, — грубо сказал он, показывая рукой на дальние ряды. — Да-да, ты. Тебя как зовут?
— Симон Котковский, сударь, — ответил робкий голос.
— Еврей Симон Котковский, сюда! — описала в воздухе дугу сверкающая линейка господина Геека и застыла точно против того места, куда полагалось стать еврею.
Благодушный, меланхоличный Симон Котковский, утопая в жировом изобилии, подошел к доске.
Форма его типично еврейского носа настолько поразила господина Геека, что он сделал ее предметом своей первой лекции. Однако сравнительный анализ «типологических особенностей», биополитический комментарий и сарказмы лектора, казалось, отскакивали от мягкой эпидермы Симона Котковского с каким-то даже звоном…
— Еврей, — пробормотал под конец господин Геек, — все вы, и ты в том числе, боретесь за мировое господство. Верно?
— Не знаю, сударь, — решительно ответил обвиняемый.
Сложенные руки, веселое пузо и вьющиеся волосы на низком лбу являли собой воплощение полной неосведомленности. Нос, напоминающий в профиль рыбью морду (а по слонам господина Геека. — ястребиный клюв), поднялся вверх (видимо, от любопытства) и нерешительно опустился снова.
— Слыхали? — сказал тихонько господин Геек. — Он говорит, что не знает… Эх, еврей, еврей! Германия — ваш злейший враг, верно? — продолжал он. наклонившись к мальчику, словно желая подчеркнуть доверительный характер беседы.
— Нет… нет…
— Еврейчик, еврейчик, ну, как тебе поверить, сам скажи, а?
— Я говорю правду, сударь, — испуганно ответил Симон.
— А что, разве сила евреев уже не в гибкости их хребта? — продолжал господин Геек, видимо, не расслышав ответа.
И, поскольку Симон Котковский молчал, господин Геек, приняв чрезвычайно торжественный вид, сказал срывающимся от волнения (как догадывались ученики) голосом:
— Послушай, еврейчик, пот ты еще ребенок, скажи-ка нам, что вы сделаете немцам, если… (тут голос господина Геека от страха стал визгливым), если… упаси, Господи, мы окажемся побежденными в этой борьбе не на жизнь, а на смерть? Что вы с нами сделаете, а?
Еврейский мальчик, как зачарованный, включился в эту игру: все его боятся, и титаническая борьба евреев с бедными немцами кончается поражением последних…
— Мы ничего вам не сделаем, господин учитель, ничего… — ответил Симон с готовностью и со страхом.
Гееку хотелось показать перед всем классом, какой непоправимый вред причинил этот Кремер. Унтер-офицер германской армии, недавно получивший место учителя, он считал, что оздоровление класса — задача вполне достойная для человека, который в прошлом расчищал траншеи. С восьми до десяти утра он блистательно разрешил все не разрешенные до него проблемы, и только вопрос с пением подкачал: оказался гораздо сложнее, чем можно было ожидать…
Полагая, что евреи не могут не фальшивить, господин Геек решил, чтоб они и вовсе не пели.
— Кроме тех, — добавил он, — кому уж очень хочется. В конце-концов, мяукают же кошки! И собаки лают, и свиньи хрюкают — почему бы и евреям не петь?
Эта концепция, как под линейку, разделила класс на две половины: на тех, кто смеялся, и на евреев.
Однако вскоре учитель заметил, что получается не только, ерунда, но и несправедливость: арийцы надрываются — поют, а евреи бьют баклуши. Он поставил им по двойке, но что это за наказание? Дал им по дополнительному домашнему заданию — опять мало! Поставил всех четверых на колени перед доской, но и этим не удовлетворился: петь-то они не поют!
Класс затянул марш гитлерюгенд: «Режь, громи и убивай…», девочки — сопрано, мальчики — тенорами (басов пока еще не было: голоса у них ломались). И тут к господину Гееку пришло решение — простое, ясное, естественное…
— Довольно! — скомандовал он. рассекая воздух руками, и хор резко оборвался. — Как видно, друзья мои, — улыбнулся господин Геек. — у наших приживальщиков слишком привольное житье. Вы ноете, а они что? Спокойненько слушают? На концерт пришли?…
Тут сам Геек едва подавил улыбку, а ученики просто прыснули со смеху. Однако блестящую идею нужно было доводить до конца, и господин Геек, медленно утерев глаза, высморкался, набрался вдохновения и проверил, достаточно ли сосредоточились ученики.
Наступила гробовая тишина.
Четверо евреев тоже повытягивали шеи, загипнотизированные молчанием, струившимся с еще приоткрытых губ господина Геека, как с двух комков застывшей лавы.
— Пусть евреи поют! — вдруг прогремел багровый от негодования господин Геек. — Пускай услаждают нас серенадой!
Неожиданный прием нападения ошеломил всех.
Наступила тишина, но на сей раз не гробовая, а триумфальная, то было молчание величественного немецкого орла, широко распластавшего могучие крылья. Теперь уже аплодировали все. Кроме евреев…
Симон Котковский встал, тряхнул занемевшей ногой и с удрученным видом остановился перед учительской кафедрой. Получив приказ, он немедленно сложил губы сердечком и добродушно затянул известную народную песню «Лучше смерти в мире нету…», посвященную памяти героя Хорста Весселя. Закатив глаза и миролюбиво сложив руки на животе, он едва успел прошептать: «Выше знамена, омытые кровью…», как молниеносно раздался дикий хохот всего класса, включая трех евреев, стоявших на коленях.
Никудышный исполнитель безмятежно затянул вторую строку: «Немцы по крови — вперед!», но тут, перегнувшись через кафедру, господин Геек ударил его линейкой и прокричал прямо в ухо: «Молчать!» Хотя учителя и самого душил лихорадочный смех, он был в высшей степени оскорблен таким исполнением: оно, конечно, не еврейское, но и немецким его никак не назовешь. Вернувшись к доске, Симон Котковский выбрал местечко поудобнее, опустился на колени, подпер свой толстый зад пятками и обхватил живот руками: пусть и ему будет поддержка.
Моисей Финкельштейн поднялся по знаку руки, не дожидаясь слов. Стараясь подавить нервную икоту, он подошел к кафедре. Из-под очков катились слезы. От стыда, от страха, от того, что класс, не унимаясь, хохотал… Никто толком не знал Моисея Финкельштейна. Отец его ушел от матери, и она жила только сыном и только ради сына. Поденщица, она еле сводила концы с концами. Прижав руки к груди, словно защищаясь от удара, Моисей Финкельштейн запел почти шепотом, задыхаясь и в нос. Учитель сразу же отослал его назад к доске, и, подавленный, жалкий, несчастный, он снова опустился на колени, глотая слезы и позор.
Наступила очередь Маркуса Розенберга.
— Я петь не хочу, — сказал он вызывающе.
— А кто тебя заставляет? — спокойно сказал Геек.
Довольно высокого роста, с тонкой, как у молодого оленя, шеей, Маркус Розенберг не выносил ни малейшего унижения. Часто по вечерам, собравшись вместе, гитлерюгенд нападали на него. Топография его поражений была представлена шрамами, исполосовавшими ему все лицо.
— Нет, я петь не буду, — повторил он дрожащим от удивления голосом.
Согнув массивную спину, чтобы тяжелый взгляд вонзился в Маркуса Розенберга поглубже. Геек грузно двинулся на него, и Маркус отступил. Он пятился до тех пор, пока не натолкнулся на доску.
— Кто тебя заставляет петь, дружок? — вкрадчиво повторил господин Геек ровным голосом. — У меня по принуждению не поют — только для удовольствия. Вот, спроси у Моисея Финкельштейна.
Схватив еврейского мальчика за отвороты. Геек швырнул его на колени и вывернул ему руку.
Искусность приема в сочетании с утонченностью издевательств привели в восторг Юных гитлеровцев, и в наступившей тишине раздались их аплодисменты.
— Ах, вот оно что, у нас, оказывается, есть гордость? — проворковал Геек и так скрутил мальчику