Мордехай ее слушал и улыбался: он же — «что твой дуб».
Но когда и сером снеге наступающего дня он оказался на дороге один и все тепло от жидкого чая и наспех проглоченной перед уходом картошки из него вышло, он вспомнил и другие слова управляющего. Боже мой, подумал он, ну чего бояться: ведь идет он туда работать, со всеми будет ниже травы и тише воды; у самого черта не хватит духу его обидеть…
Утро прошло спокойно. Широко расставив ноги, он усердно орудовал мотыгой, подкапывал жухлый картофельный куст, освобождал его от налипшей земли и снятую картошку клал на край канавы. Слева и справа от него продвигались вперед рядами польские батраки — примерно с той же скоростью, что и он. Его заботило только одно: не отстать бы. Поэтому он не замечал, с каким злобным удивлением смотрели они на огромного еврейского подростка. Ишь ты какой! Степенный и в черный длинный кафтан вырядился! А мотыгой-то как машет! Прямо тебе лихой кузнец и усердный ксендз сразу!
Дойдя до середины поля, он снял свою круглую черную шляпу и положил на кучку картофеля.
Но пот по-прежнему застилал глаза, и еще через десять шагов он оставил на борозде и аккуратно сложенный кафтан.
Когда, наконец, подвижный ряд сборщиков картофеля почти достиг края поля, спина у Мордехая так ныла, что он не мог распрямиться. Будто тысячи паучьих лап впились в нее и раздирают на части. Согнутый в три погибели, он медленно поднял мотыгу и так же медленно ударил ею по комку земли. «Боже!» — сказал он про себя и тут же почувствовал, что в глубине души впервые зародились слова: «Помоги рабу Твоему!». Мордехай повторял мольбу у каждого куста. Только благодаря ей, как он полагал, ему и удалось кончить борозду одновременно с поляками.
В полдень он взял шляпу и кафтан и, дрожа от холода и смутного страха, подошел к костру, вокруг которого сидели батраки.
При виде его они замолчали. Он присел на корточки и сунул в золу три картофелины. Эти молчаливые взгляды наполняли его душу смертельной тоской. Управляющий ушел по своим делам, и Мордехай почувствовал, что попал в волчью пасть, — еще движение, челюсти сомкнутся, и острые зубы разорвут его на части. Тяжело дыша от сдавившего грудь страха, он вынул из золы одну картофелину и стал усердно перекатывать ее с ладони на ладонь.
— А есть и такие, что, не спросясь никого, к чужому костру пристраиваются! — прогремел сзади чей- то голос.
Мордехай в испуге уронил картофелину и приподнялся, выставив вперед локоть, словно защищаясь от неминуемого удара.
— Я не знал, панове, — пролепетал он из-под руки, с трудом подбирая польские слова, — простите меня, я верил…
— Слыхали? — радостно заорал поляк. — Нет, вы только послушайте его! Он «верил»!
Крестьянин был примерно его ровесник. Несмотря на лютый холод, он стоял в одной рубахе с закатанными рукавами, и из расстегнутого ворота виднелась бычья шея. Он ухарски подбоченился, словно припаял жилистые руки к бокам, и эта поза еще больше подчеркивала его сходство с могучим животным.
Мордехай задрожал: красная рожа ухмылялась и светло-голубые глазки с чисто польским спокойствием сверлили его ненавидящим взглядом.
— Да чего тут разглагольствовать! — послышался чей-то голос. — Деритесь уже!
— Ну зачем же, зачем драться? — запротестовал Мордехай. И, повернувшись к неподвижно сидящим крестьянам, он применил старый способ защиты, который рекомендуют в подобных случаях самые древние авторы.
— Панове, — начал он, выразительно разводя руками, — пожалуйста, сделайте милость, будьте свидетелями… я же не хотел обидеть этого пана. Верно? Ну, испек я картошку в золе, но не в обиду же… А раз обиды никакой не было…
Он стоял на коленях, голос его дрожал, но ораторское вдохновение вздымало ему грудь.
— А раз обиды никакой не было, то достаточно мне извиниться… Верно, панове?.. И ссоры как не бывало… — закончил он на болезненно тонкой ноте.
— Ну и мастаки же они языками чесать, эти жиды! — убежденно сказал молодой поляк и, размахнувшись что было силы, опрокинул Мордехая на землю.
Тот на четвереньках быстро отполз в сторонку. В нос бил запах земли. Далеко-далеко, где-то вне времени и пространства, крестьяне хохотали над его испуганным нелепым видом. Он стер с подбородка ком грязи, который попал в него, когда он падал.
Молодой поляк шагнул вперед. Мордехай приложил руку к ушибленному месту. Нужно показать я этим людям, что они совершают непростительную ошибку! Нельзя заставлять драться еврея да еще религиозного, который всей душой противится насилию: оно никак не вяжется с учением наших мудрецов. А уж про молодого Леви и говорить не приходится: он ни разу в жизни даже не присутствовав при драке, и что такое удар кулака, знает только понаслышке. Но обидчик, играя мускулами, продолжал наступать, и Мордехай понял, что доказывать что бы то ни было бесполезно.
— Да разве эта обезьяна способна что-нибудь понять? — закричал он вдруг на идиш.
Только он встал и собрался бежать, как в поясницу больно ударили деревянные башмаки, и он снова повалился ничком на землю. Всякий раз, когда Мордехай хотел подняться, молодой поляк колотил его по заду, спокойно приговаривая: «Жид пархатый, жид пархатый…» И такое торжество звенело в его голосе… Мордехай почувствовал, что презрение к этой обезьяне переходит в мучительный огонь, который пожирает душу, дает волю плоти и превращает его тело в натянутую тетиву…
Он не знал, как это случилось. Не помня себя от ярости, он вскочил на ноги.
— Ты что? — заорал он и бросился на молодого поляка.
Мордехай совсем озверел. Пьянея от крови, он колотил поверженного противника чем попало: кулаками, локтями, ногами, чуть ли не всем телом. Когда же крестьяне оттащили его, он понял: христианский мир насилия раскрылся перед ним сразу и до конца.
— Этот еврей не такой, как другие, — сказал один из свидетелей драки.
Жгучий стыд медленно затоплял сердце Мордехая.
— Значит, я могу теперь печь картошку в вашем костре, — заявил он, и его наивное высокомерие всем понравилось.
Этим вечером он вернулся домой, уже зная, что у него есть преимущество перед остальными членами семьи. Крохотное, горькое, но есть. Ведь он стоит ногами на земле и тесно связан со всем, что его окружает: со слабыми былинками и с могучими деревьями, с безобидными животными и с опасными зверьми — включая тех, которые называются людьми.
Первое время каждая новая усадьба означала драку. Но по мере того как он колесил вокруг Земиоцка, репутация «злого еврея» вызывала к нему симпатию. А вот «добрые евреи» в его родном местечке смотрели на него косо. С одной стороны, они уважали его и жалели: Леви нельзя не уважать, а падшего Леви нельзя не жалеть. С другой стороны, они относились к нему, как к знаменитому пирату: презирали и втайне завидовали. Семья же наблюдала за ним с недоверием: его грубые руки так и притягивали к себе испуганные взгляды. А что стало с осанкой! Ни традиционной сутулости, ни привычной отрешенности! Он выпрямился во весь рост, шептались вокруг. Неслыханный скандал!
Мало-помалу привык он возвращаться в Земиоцк только в канун субботы, что, конечно, всем бросалось в глаза. Суббота проходила в покаянии, а в воскресенье чуть свет он аккуратно укладывал в котомку молитвенник с талесом и снова исчезал, как в поле ветер.
Однажды шел он из Земиоцка на дальнюю ферму; и встретил по пути старого еврея, разносчика мелких товаров. Тот сидел у края дороги на своем коробе, и по глазам было видно, что его мучит недуг. Мордехай взялся донести товар до соседней деревни, где у старика была, как он сказал, «кое-какая семья». В коробе лежали популярные романы на идиш, разноцветные ленты, стеклянные бусы и другая мелочь. Дорогой Мордехай забавы ради торговал понемногу в деревнях, а старый разносчик с улыбкой наблюдал за его стараниями. Но когда спустя три дня они дошли до места, он сказал Мордехаю:
— Кончен бал! Я свое отработал. Нет у меня больше сил бродить по свету. Бери короб — и в добрый час! Вот тебе мой товар, мои причиндалы, вот названия деревень, где я торговал — бери и отправляйся. Ты