пикировал на состав. Я видел древнюю старуху, которой до смерти, как говорится, два дня осталось. Фашисты вместе с другими стариками запрягли ее в упряжку и заставили волочить тяжелую пушку. Старуха умерла в упряжке. Но гитлеровцы не разрешили распрячь упряжку, и старые люди продолжали тащить орудие вместе с трупом…
Благородное ожесточение, лютая, священная ненависть к врагам овладели летчиком Степаненко. Всё виденное, всё пережитое настолько ожесточило доброго от природы советского летчика, что он летал громить врага, я бы сказал, с жадностью, летал без устали, как бы стремясь наверстать упущенное.
«Сквозь грозовые разряды, сквозь нескончаемую толщу облаков, — писал о нем военный корреспондент, — не раз неслась тяжелая машина гвардии старшего лейтенанта Николая Степаненко к Берлину, Бухаресту, Данцигу, Кенигсбергу. Под плоскостью проплывали города и села Украины — трижды любимой в разлуке родной земли. В тягостной тьме лежит далеко внизу земля Родины, и от этого одновременного ощущения ее близости и отчужденности сердце бьется горячее, мозг работает тревожнее, мысль становится яростней и острей».
Типичный украинец, шутник и острослов, Степаненко пересыпал свою речь украинскими прибаутками. Там, где Степаненко, всегда оживленно, весело. И как приятный собеседник, и как бесстрашный воин, боевой летчик, он заслуженно пользовался большим авторитетом, глубоким уважением в нашей среде. В боевой работе он многих уже обогнал. Три боевых ордена украшали его грудь. За сотню боевых вылетов перевалило, а он, как говорится, не сбавлял темпы. И если его самолет бывал в ремонте, он садился на запасной и продолжал летать.
Так было и на сей раз. Экипаж прибыл на КП, а его самолет оказался неисправным. Другие летчики в таких случаях возвращались домой. На необлетанном самолете никто не решался летать. Степаненко не таков.
— Есть какой-нибудь свободный самолет?
Свободный самолет был. Подвесили бомбы, и самолет пошел на взлет. Но на первом развороте резко обрывает левый мотор, самолет опустил нос и пошел к земле. Радист и стрелок, заметив неладное, быстро выбросились из машины и тут же раскрыли парашюты, которые за счет скорости наполнились воздухом и смягчили приземление. Оба приземлились без повреждений. Самолет врезался в землю и взорвался. Летчик Николай Степаненко и штурман Сергей Малов погибли. И тем тягостнее об этом вспоминать, что всё это произошло в какое-то мгновение и на наших глазах: мы сидели в самолетах, ожидая очередности взлета. Представляете, каково было нам взлетать после случившегося, горько сознавая, что верного боевого товарища, патриота, коммуниста, замечательного человека, с которым только что разговаривали на КП, уже не стало?
Высшую правительственную награду я получал в Кремле. Вручал награды заместитель Председателя Президиума Верховного Совета СССР О. В. Куусинен.
После вручения наград мы сфотографировались с товарищем Куусиненом.
Выйдя из Кремля и простившись с друзьями, я отправился домой. Хотелось побыть одному, разобраться в своих мыслях и чувствах.
Вездесущие любознательные мальчишки окружили меня почти у самого Кремля, рассматривая награды.
— Ребята, он прямо из Кремля, сами видели, как выходил! — кричали те, кто первыми окружили меня.
Они сопровождали меня до самого дома, расспрашивая о летчиках, о фронте, о боях. Наша процессия вызывала у встречных уважительные улыбки. И пришли на память те первые дни войны, когда — это было в начале июля 1941 года — в ожидании назначения я три дня пробыл в Москве. В каждом взгляде я, офицер, видел как бы упрек. Мне казалось, меня обвиняют в том, что я не уберег Родину от постигшего ее несчастья, не сумел остановить и отбросить врага. Мучительным испытанием было читать в каждом взгляде такие мысли, и я опустил глаза. Я желал тогда одного — поскорее уехать на фронт.
Конечно, теперь, как и тогда, каждый прохожий озабочен своими делами, и всё то, что мне казалось, было, вероятно, порождено моей фантазией, но шагать сегодня по Москве на виду у людей мне было куда приятнее, чем тогда. Шагать и размышлять.
А поразмыслить было о чем. О времени, о родной стране, о себе.
Кто я? Сын потомственного крестьянина-батрака, сам пастух и батрак, и быть бы мне всю жизнь батраком, если бы не те коренные социальные преобразования, которые принесла Великая Октябрьская социалистическая революция. Она пробудила и направила на борьбу за социализм бурную энергию моего поколения. Коммунистическая партия вдохновляла нас на труд и на подвиги, помогла осознать величие поставленной цели и путь, ведущий к победе.
Я вспомнил свое далекое детство, проведенное в нужде и бедности. Саманная хата с маленькими оконцами в глубоких, как поры, проемах и плесенью по углам. Хата, в которой ютилось нас со взрослыми одиннадцать человек. Здесь я родился, отсюда провожали отца и дядю Андрея на первую мировую войну. Из этой хаты меня с отцом мама со слезами провожала на гражданскую войну, когда белогвардейцы наступали. Из этой хаты я ушел на шахту.
Вспомнил свою маму. Маленькая, худенькая, с теплыми и ласковыми глазами… Всю жизнь она мечтала выбраться из нужды и жить «по-человечески», как она выражалась.
И еще она мечтала увидеть своего сына «настоящим парнем». Понятие это в представлении мамы вмещало все лучшие качества — мужество, смелость, силу, чувство человеческого достоинства.
— Я в тебя верю, — говаривала она. — Ты будешь таким героем, как твой дядя Никон. Ты должен быть таким. Честным, трудолюбивым и смелым.
Наставление мамы я пронес через всю свою жизнь.
Не дождалась мама. Непосильный труд крестьянки, хроническая, нужда и белогвардейские нагайки рано свели ее в могилу. Мне было тогда семнадцать лет. Вскорости я стал горняком. Я был счастлив, когда удалось поступить на работу на шахту имени Клары Цеткин, бывшую «Дагмару» — одну из старейших шахт Донбасса.
Из всех горняцких специальностей меня привлекла профессия коногона. Привлекало в ней сочетание чего-то степного, крестьянского — лошадь, запахи сена, лошадиного пота и навоза — с шахтерским…
Лошадь в шахте работает без уздечки, в Легкой шлее. Увертливая, умная и послушная, она полностью доверяет коногону, а коногон доверяет ей. Шахта старая. Перегоны длинные, до двух километров. Для облегчения перевозок горизонтальные выработки проходят с небольшим уклоном к стволу.
Вихрем несется груженный углем состав. От первого же толчка лампочка гаснет (электрическое освещение только на шахтном дворе). Коногон, распластавшись, лежит на двух вагонетках, тех, что ближе к лошади.
Почва зыбкая, пучится. Кровля местами нависла так низко, что лошадь пробегает это пространство как бы на полусогнутых ногах, пригибаясь, а коногон в это время, держась руками и носком ноги, свисает с вагончиков в сторону. Но вот вагончики прижимает к самым столбам, и коногону нужно успеть забраться на вагончики или свеситься на другую сторону. И всё это в темноте. Только фосфоресцирующие гнилушки да еще какие-то неуловимые признаки помогают ориентироваться в этой кромешной тьме.
Дорога неровная, рельсы кое-где разошлись. Вдруг остановка — вагончик «забурился», то есть сошел с рельсов. А ведь он тяжелый, одному человеку не справиться. Помогает неизменный друг — лошадь. Приказываешь «кругом!» — и она уже стоит головой к вагонеткам. По слову «грудью!» нажимает на вагончик, он немного приподнимается, и ты ставишь его на рельсы. Поехали дальше. Стрелочник дает свободный путь. Справа и слева стоят составы. Между твоим составом и соседним расстояние не более семидесяти сантиметров. В нужном месте подаешь команду «с пути!» Лошадь уже навострила уши, ждет этой команды. Она мгновенно поворачивает влево и, сложив все четыре ноги в один узелок, этаким пируэтом разворачивается на сто восемьдесят градусов, коногон успевает снять крюк упряжки с передней вагонетки, а состав по инерции продолжает двигаться до положенного места.
Ловкостью, проявленной на финише, определяется степень мастерства коногона. Здесь должно быть всё рассчитано. Как при посадке самолета.
Давным-давно нет на шахтах коногонов, но в то время, о котором я рассказываю, без их участия невозможно было представить себе добычу угля. Это была тяжелая, но зато и уважаемая профессия.