Я вошла в прихожую. На стенах, как и раньше, висели картины. Некоторые я узнала, другие — нет. Мне даже подумалось, не висит ли мой портрет тоже здесь, среди натюрмортов и морских видов, но, конечно, его не было.
Я посмотрела на лестницу, ведущую к его мастерской, и у меня сжалось сердце. Опять оказаться у него в доме, опять стоять у лестницы, ведущей к нему в мастерскую, было для меня более мучительным испытанием, чем я предполагала, хотя я и знала, что его там больше нет. Я столько лет запрещала себе вспоминать часы, когда я толкла краски за одним столом с ним или сидела в кресле и смотрела на то, как он смотрит на меня. Впервые за два месяца я полностью осознала, что он умер. Он умер и больше не будет писать картин. Он написал их так мало — до меня доходили разговоры, что он так и не стал рисовать быстрее, как ни настаивали на этом Мария Тинс и Катарина.
Только когда открылась дверь в комнату с распятием и оттуда высунулась девичья голова, я заставила себя глубоко вдохнуть и пойти по коридору навстречу ей, Корнелии сейчас было приблизительно столько же лет, сколько было мне, когда я поступила к ним в услужение. Ее рыжие волосы потемнели и были причесаны просто, без лент или косичек. Сейчас я уже не так ее боялась — скорее жалела, потому что каверзная гримаса не украшала ее девичье лицо.
Что с ней теперь будет? — подумала я. Что станется со всеми ними? Хотя Таннеке и была убеждена, что ее хозяйка найдет выход из затруднений, все же это была большая семья, на которой висел большой долг. Я слышала на рынке, что они три года не платили по счету булочнику и что после смерти хозяина булочник сжалился над Катариной и согласился взять в счет долга одну из картин. Мне подумалось: уж не собирается ли Катарина тоже предложить мне картину в счет долга Питеру.
Голова Корнелии исчезла, и я вошла в большую залу — она мало изменилась с тех пор, как я убирала ее каждый день. Постель была по-прежнему завешена порядочно выцветшим зеленым пологом. Комод с инкрустацией из черного дерева стоял на том же месте, там же, где и раньше, стояли стол и кожаные стулья. Там же висели портреты членов обеих семей. Но все как-то постарело, запылилось, износилось. Красные и коричневые плитки во многих местах треснули или вообще отсутствовали, оставив в полу щербины. Левенгук стоял спиной к двери и, сцепив руки за спиной, разглядывал картину, на которой были изображены солдаты, веселящиеся в таверне. Обернувшись, он поклонился мне со своей обычной любезностью.
Катарина сидела за столом. Вопреки моим ожиданиям, она не была в трауре, а может быть, в насмешку надо мной надела отороченную горностаем желтую накидку. Вид у нее был тоже изрядно поношенный. На рукавах виднелись небрежно заштопанные дыры, мех был местами проеден молью. Тем не менее Катарина по-прежнему разыгрывала роль элегантной хозяйки дома. Она старательно причесалась, напудрила лицо и надела жемчужное ожерелье.
Но серег у нее в ушах не было.
Однако выражение ее лица совсем не производило впечатления элегантности. Даже под толстым слоем пудры было видно, что оно искажено гневом и страхом. Она не хотела со мной встречаться, но была вынуждена это сделать.
— Вы хотели меня видеть, сударыня?
Я сочла за лучшее обратиться к ней, хотя глаза мои были устремлены на Левенгука.
— Да.
Катарина не предложила мне сесть, как обязательно предложила бы гостье. Ничего, дескать, постоишь.
Наступила неловкая пауза. Она сидела и молчала, а я стояла и ждала. Было очевидно, что она просто не могла заставить себя заговорить. Ван Левенгук переминался с ноги на ногу.
Я не пыталась ей помочь. Да и как я могла ей помочь? Я смотрела, как она перебирала какие-то бумаги на столе, потом провела рукой по крышке своей шкатулки, взяла пуховку и тут же положила ее назад. Потом вытерла руки о белую скатерть.
— Ты, конечно, знаешь, что мой муж умер два месяца назад, — наконец заговорила она.
— Да, я слышала об этом, сударыня. Примите мои соболезнования. Упокой, Господи, его душу.
Катарина словно бы не слышала мой растерянный лепет. Ее мысли были заняты другим. Она подняла пуховку и пробежала по ней пальцами.
— Это все получилось из-за войны с Францией. Никто не хотел покупать картин, даже Ван Рейвен. Моя мать с трудом выбивала плату из своих жильцов. Мужу к тому же пришлось взять на себя выплату закладных за харчевню своей матери. Так что не приходится удивляться, что для нас наступили трудные времена.
Вот уж чего я не ожидала от Катарины, так это объяснения, почему они залезли в долги. Пятнадцать гульденов — не такие уж большие деньги, хотела сказать я. Питер махнул на них рукой. Забудьте о них. Но я не смела ее перебивать.
— А дети! Ты знаешь, сколько одиннадцать детей съедают одного хлеба?
Она мельком подняла на меня глаза, потом опять уставилась на пуховку.
За весь хлеб, съеденный за три года, вы расплатились с дружественно настроенным булочником одной картиной, ответила я ей про себя. Одной хорошей картиной.
Я услышала, как в прихожей звякнула плитка под каблуком и зашуршало платье. Шорох тут же прекратился. Корнелия, подумала я. Верна себе — опять шпионит. У нее своя роль в этой драме.
Я ждала, сдерживая распирающие меня вопросы.
Тут заговорил Ван Левенгук.
— Грета, твой хозяин оставил завещание, — начал он своим глубоким басом. — Необходимо сделать опись имущества, чтобы определить, насколько семья способна расплатиться с долгами. Но прежде Катарина хочет разделаться с некоторыми обязательствами личного порядка.
Он посмотрел на Катарину. Та продолжала вертеть в руках пуховку.
Они по-прежнему плохо относятся друг к другу, подумала я. И даже не оказались бы в одной комнате, если бы их не вынудила к тому необходимость.
Ван Левенгук взял со стола какую-то бумагу.
— Это письмо, которое он написал мне за десять дней до смерти, — сказал он. Потом обратился к Катарине: — Сделать это следует вам, — повелительно сказал он, — потому что они принадлежат вам, а не ему и не мне. Как душеприказчик, я даже не обязан при этом присутствовать, но он был моим другом, и я хотел бы видеть, что вы исполнили его волю.
Катарина выхватила бумагу из его рук.
— Мой муж был в здравом уме, — сказала она мне. — Он отвечал за свои поступки вплоть до последних двух дней. Мысли о долгах вызвали у него умственное расстройство.
Я не могла себе представить, чтобы хозяин мог прийти в умственное расстройство.
Катарина посмотрел на письмо мужа, потом на Ван Левенгука и затем открыла шкатулку.
— Он велел отдать их тебе.
Она вынула жемчужные серьги, минуту помедлила, потом положила их на стол.
У меня подкосились ноги. Я закрыла глаза и ухватилась за спинку стула, чтобы не упасть.
— Я их с тех пор не надевала, — с горечью сказала Катарина. — Не могла к ним притронуться.
Я открыла глаза:
— Я не могу взять ваши серьги, сударыня.
— Почему это? Брала же ты их раньше. И вообще, не тебе решать. Решение принял он — за тебя и за меня. Теперь они твои. Забирай их.
Поколебавшись, я протянула руку и взяла серьги. Они были прохладные и гладкие — такие, как я их помнила. И в их бело-серых шариках отражался целый мир.
— Хорошо, беру.
— А теперь иди, — сказала Катарина голосом, в котором звучали подавленные слезы. — Я выполнила его повеление. Больше говорить не о чем.
Она встала, смяла письмо и бросила его в огонь. Стоя ко мне спиной, она смотрела, как оно вспыхнуло и сгорело.
Мне ее было искренне жаль. Хотя она этого не видела, я почтительно ей поклонилась, а потом Ван Левенгуку, который улыбнулся мне. Еще так давно он предостерегал меня: «Соблюдай себя». Он имел в