– Заткни глотку, Франсуа, и катись-ка отсюда сию же минуту!
Нужно признать, что это были умеренные слова, слова мудрые и снисходительные, и Франсуа Туминьон, несомненно, внял бы им, если бы накануне, в праздничную ночь, не выпил, позабыв о благоразумии, такую бездну лучшего клошмерльского вина. Дело осложнялось ещё одним обстоятельством: подле чаши со святой водой стояла толпа свидетелей: Торбайон, Ларудель. Пуапанель и другие. Все они внимательно следили за происходящим и потихоньку посмеивались. Будучи в принципе сторонниками Туминьона, они не могли поверить, что их приятель сможет оказать серьёзное сопротивление массивному Никола. Ведь Франсуа выглядел совсем замухрышкой: взлохмаченная шевелюра и вчерашняя щетина на щеках, пристежной воротничок с непривычки был надет косо, а галстук съехал набок. И потом Туминьону явно изменяла жена, что давно уже потешало всю округу. А Никола стоял перед ним, облечённый всем авторитетом церковного швейцара. Он был одет в парадную форму, со шпагой на боку, перевязью и треуголкой, и держал в руке свою алебарду, покрытую вдоль древка бахромой. Туминьон догадался о сомнениях своих друзей, видевших наперёд преимущества церковного швейцара. Поэтому он даже не пошевельнулся и упорно продолжал ухмыляться, глядя на кюре Поносса, онемевшего за своей кафедрой. Это привело к тому, что Никола повторил, повысив немного голос:
– Не валяй дурака, Франсуа, и катись отсюда поживее!
В его тоне чувствовалась угроза, и зрители, услышав его слова, улыбнулись нерешительной улыбкой, говорящей об их готовности перейти на сторону сильного. Эти улыбки удесятерили ярость Туминьона, страдавшего от сознания своей слабости перед багровой и невозмутимой громадой швейцара Никола. Он ответил:
– Уж не ты ли меня отсюда выведешь, чучело ряженое?
Вероятно, Франсуа Туминьон решил прикрыть этой фразой своё отступление, и за словами должно было последовать почётное бегство.
Подобные фразы обычно помогают самолюбивому человеку с честью выйти из положения. Но в эту минуту произошёл инцидент, который довёл смятение присутствующих до предела. Церковный поднос, приготовленный для обхода молящихся, выскользнул из чьих-то рук и рухнул на пол возле фисгармонии, где теснились богомольные женщины и дочери Пресвятой Марии. По полу с шумом покатилась шрапнель двухфранковых монет, по правде говоря, положенных на поднос самим кюре, прибегавшим к этой невинной хитрости, чтобы заставить раскошелиться своих прихожан, которые предпочитали жертвовать на приход одни медяки. При мысли о множестве двухфранковых монет, рассыпанных по всем уголкам храма, под ногами у скверных кумушек, чья алчность превосходила благочестие, – благонравные девы совсем потеряли голову и, присев на корточки, принялись разыскивать монеты. С грохотом отодвигались стулья, громко подсчитывались собранные монеты, которых всё ещё недоставало. И вдруг над всей этой денежной суетнёй пронёсся пронзительный вопль, решивший исход дела:
– Изыди, сатана!
Это был голос Жюстины Пюте, которая, как всегда, была первой в праведном бою и восполняла качества, недостающие Поноссу. Последний был слабоватым оратором и никогда не находил нужных слов, если обстоятельства отвращали его от умеренных проповедей, где находчивость была не нужна. Скандал в церкви привёл Поносса в полную растерянность, и он молился, чтобы небеса осенили его идеей, которая помогла бы ему восстановить порядок и обеспечить победу правому делу. К несчастью, в эту минуту на небесах Клошмерля не было ни единого ангела-вразумителя. Кюре Поносс оказался в безвыходном положении: он слишком привык рассчитывать на помощь небес, когда приходилось распутывать человеческие хитросплетения.
Между тем выкрик Жюстины Пюте напомнил швейцару о его долге. Надвигаясь на Туминьона, он сказал ему грубо и так громко, что его голос услышали все:
– Повторяю, Франсуа, убирайся отсюда немедленно! Или ты сейчас получишь у меня!
Наступил момент, когда в ошалевшей толпе страсти разбушевались до такой степени, что все позабыли о своём положении и о святости места. Голоса зазвучали в полную силу. Наступила минута, когда люди перестают выбирать выражения, и слова, вызванные душевным разбродом и смятением, теснятся на языке и дьявольским образом извергаются из уст.
Попытаемся осмыслить происходящее. Никола и Туминьон, движимые соответственно пылом религиозным и пылом республиканским, возвысят голоса до такой степени, что вся церковь сможет следить за перипетиями их сражения, которые скоро станут известны всему Клошмерлю. Таким образом, сражение это будет происходить на глазах у городка. Противники уже не смогут отступиться, так как в этом деле явно будут замешаны принципы и тщеславие. С обеих сторон будут произнесены проклятия и нанесены удары. Одни и те же проклятия, одни и те же удары, одни и те же средства будут поставлены на службу и добру, и злу, которые, впрочем, трудно будет уже отличить одно от другого. В сражении всё перемешается, и ругань обеих сторон будет в равной мере достойна сожаления.
Франсуа Туминьон, заняв позицию за рядами стульев, немедленно ответил на оскорбительную угрозу швейцара:
– А ну-ка, попробуй, дай мне пинка, бездельник!
– Ты его получишь без промедления, заморыш поганый! – взревел Никола, потрясая султаном с позолоченной бахромой.
Туминьона всегда приводило в ярость всё, что намекало на его физическую ущербность.
– Ах ты, каплун проклятый! – прокричал он в ответ.
Есть слова, которые больно ранят мужское самолюбие, даже если ты церковный швейцар, облечён в парадную форму и стоишь выше всяческих наветов. И Никола потерял власть над собой:
– Ах ты, гнусный рогач! Если уж кто каплун, так это ты сам!
От такого меткого удара Туминьон покрылся бледностью, сделал два шага вперёд и воинственно замер под самым носом швейцара.
– А ну-ка повтори, лизун поповский!
– А что, не повторю? Я даже мог бы сказать, кто тебе эти рога наставил, ветошь постельная!
– Не всяк, кто захочет, может стать рогачом, жирный юбочник! Уж твоей-то бабе, с её жёлтой свиной шкурой, никого не заманить. А ты-то сам здорово отирался вокруг Жюдит!
– Да как ты смеешь! Это я-то около неё отирался?