Вокруг арены возвышались ложи и балкон, где были сидячие и стоячие места. Над всем этим висела громадная трехъярусная люстра на основе тележных колес. Кроме того, свет внутрь проникал и через открытые ставни в крыше.
Томас недолго смотрел на наездников, потому что к нему подошел человек и спросил, что ему надо.
— Мне бы… это… мистера Астлея, сэр, если они меня примут, — ответил Келлавей.
Длинноусый Джон Фокс, помощник Филипа Астлея, смотрел на Томаса из-под тяжелых век, которые обычно были полуопущены и широко открывались лишь в случаях катастроф. Появление в амфитеатре просителя вряд ли можно было отнести к разряду непредвиденной беды, а потому Джон Фокс смотрел на дорсетширца без удивления и из-под прищуренных век. Он привык к тому, что его босса все время хотят видеть какие-то люди. А еще у него была цепкая память — полезное качество в помощнике, — и он помнил Томаса: видел его месяц назад в Дорчестере.
— Идите на улицу, — сказал Фокс, — и я думаю, он, когда выйдет, увидит вас.
Томас Келлавей вернулся к телеге и своему семейству, пораженный видом сонных глаз Джона Фокса и его неопределенным ответом. Ему и без того хватало треволнений — он ведь перевез свою семью в Лондон, потратил немало денег в надежде заработать больше.
Никто — и в первую очередь он сам — и предположить не мог, что семья дорсетширского мебельщика, чьи предки несколько веков прожили в Пидл-Вэлли, вдруг переедет в Лондон. В его жизни до встречи с Филипом Астлеем все было обычнее обычного. Ремеслу изготовителя стульев он научился у отца, после смерти которого унаследовал мастерскую. Он женился на дочери лесоруба — близкого друга отца и, если не считать возни в кровати, жил с ней, словно с сестрой. Дом у них был в Пидлтрентхайде, деревне, в которой оба выросли и родили трех сыновей — Сэма, Томми и Джема, и одну дочь — Мейси.
Два раза в неделю по вечерам Томас отправлялся выпить в «Пять колоколов», по воскресеньям ходил в церковь, а раз в месяц ездил в Дорчестер. Он никогда не видел моря, до которого было двенадцать миль, и никогда не проявлял ни малейшего желания (выказываемого иногда другими посетителями паба) увидеть какие-нибудь соборы, находящиеся всего в нескольких днях пути от Пидлтрентхайда — в Уэллсе, Солсбери или Уинчестере, или съездить в Пул, Бристоль или Лондон. Приезжая в Дорчестер, Томас занимался своими делами: принимал заказы на стулья, покупал дерево и снова возвращался домой. Он предпочитал возвратиться поздно, чем остаться на каком-нибудь постоялом дворе Дорчестера и пропить заработанное. Последнее казалось ему куда как опаснее, чем темень дорог. Он был добродушный человек, его голоса в пабе было почти не слышно, и большой мир мало интересовал Томаса. Больше всего в жизни он любил обтачивать ножки стульев на своем токарном станке, сосредоточиваться на какой-нибудь маленькой канавке или изгибе. Временами он даже забывал, что делает стул, приходя в восторг от текстуры, рисунка или цвета дерева.
Так он жил, так думал жить и дальше, но вот в феврале 1792 года конная труппа Филипа Астлея остановилась на пару дней в Дорчестере, что случилось всего через две недели после падения Томми с грушевого дерева. Часть цирка Астлея после зимы, проведенной в Дублине и Ливерпуле, на пути в Лондон давала представления в городах Западного побережья. Хотя их гастроли широко рекламировались — повсюду висели плакаты и афиши, а в «Вестерн флайинг пост» печатались объявления, извещавшие о представлениях, — Томас Келлавей, приехав в очередной раз в город, не знал о том, что туда заявился цирк. Томас доставил заказчику комплект из восьми виндзорских стульев с высокой спинкой. В телеге с ним был его сын Джем, который учился мастерству мебельщика, как и он сам в свое время учился у отца.
Джем помог выгрузить стулья из телеги и наблюдал за общением с заказчиком. Это было своего рода мастерство, требовавшее сложного сочетания почтительности и уверенности, так необходимых для дела.
— Па, — спросил он, когда сделка была совершена и Томас Келлавей положил в карман лишнюю крону, добавленную довольным заказчиком, — а мы можем поехать посмотреть море?
С холма к югу от Дорчестера можно было увидеть море, находившееся оттуда в пяти милях. Джем уже несколько раз любовался этим зрелищем и надеялся когда-нибудь добраться и до самого моря. Бродя в полях под Пидл-Вэлли, он частенько поглядывал на юг, представляя, что многоступенчатые холмы вдруг каким-то чудесным образом раздвинутся и на мгновение перед ним засветится синяя кромка воды, ведущая ко всему остальному миру.
— Нет, сынок, нам нужно торопиться домой, — автоматически ответил Томас, но, увидев изменившееся лицо Джема, будто вдруг затянутое занавеской окно, пожалел о сказанном.
Это напомнило ему о том коротком периоде в жизни, когда он тоже хотел видеть и делать что-то новое, оторваться от заведенного порядка вещей. Но вскоре возраст и чувство ответственности вернули его с небес на землю, и он смирился с необходимостью жить тихой жизнью в Пидле. Джем, без всяких сомнений, со временем тоже смирится с этим. В этом-то и состояла суть взросления. Но сейчас Томас проникся к сыну сочувствием.
Он больше ничего не сказал. Но, проезжая лугом у речушки Фром на окраине города, где было возведено деревянное сооружение с полотняной крышей, они с Джемом увидели жонглеров факелами у дороги, заманивавших зрителей. Тогда Томас нащупал лишнюю крону в своем кармане и свернул в поле. Ничего более непредсказуемого он еще не совершал в своей жизни, и на несколько мгновений из него словно вынули какой-то стержень, будто тонкий ледок, затянувший поверхность пруда, треснул по весне.
Они с Джемом вернулись домой поздно вечером с рассказами об увиденном представлении, а потом — и о разговоре с самим Филипом Астлеем. И пусть Томасу было нелегко смотреть в полные горького упрека глаза жены, осуждающие его за то, что он позволил себе развлекаться, когда еще свежа была могила их сына, но он сказал Анне:
— Он предложил мне работу. В Лондоне. Новая жизнь. Вдали от…
Он не закончил. В этом не было нужды: оба думали о холмике на кладбище Пидлтрентхайда.
К его удивлению — потому что сам-то он не отнесся к этому предложению серьезно, — Анна Келлавей посмотрела ему прямо в глаза и кивнула:
— Хорошо. Пусть будет Лондон.
Глава третья
Келлавеи прождали у телеги полчаса, но в конце концов перед ними появился сам Филип Астлей — владелец цирка, создатель представлений, источник невероятных слухов, человек, притягивающий к себе всё артистическое и диковинное, землевладелец, покровитель местного предпринимательства и вообще крупная по любым меркам колоритная личность. На нем было красное пальто с золотыми пуговицами и окантовкой, которое он впервые надел много лет назад, служа кавалерийским офицером. Пуговицы были застегнуты только у шеи, а на выступающем животе, упакованном в белый жилет, полы расходились. Штаны тоже были белые, а голенища сапог разрезаны до самых колен. Единственной уступкой гражданской жизни являлся черный котелок, и Филип Астлей постоянно приподнимал его, приветствуя дам, которых узнавал или хотел бы узнать. Он в сопровождении неизменного Джона Фокса спустился рысцой по ступенькам амфитеатра, подошел к телеге, поднял котелок, приветствуя Анну Келлавей, пожал руку Томасу и кивнул Джему и Мейси.
— Добро пожаловать! — воскликнул он. — Добро пожаловать!
Голос его звучал грубовато и в то же время весело.
— Очень рад снова вас видеть, сэр! Надеюсь, Лондон после Девона вам нравится?
— Дорсетшира, сэр, — поправил его Томас Келлавей. — Мы жили вблизи Дорчестера.
— Ах да, Дорчестер. Прекрасный городишко. Вы делаете бочки, да?
— Стулья, — тихим голосом поправил Джон Фокс.
Поэтому-то он и не отходил ни на шаг от своего нанимателя — чтобы при необходимости подсказать, поправить.
— Ах да, конечно же стулья. А чем я вам могу помочь, сэр, мадам?