да заставить особо искусными ударами стоны и слезы извлечь, но не вышло… не привели к нам Файзи Сами в зиндан».
Приходилось верить тому, что говорил Дубина, понимавший, что вилять да скрывать ему нечего. Участь он свою знал и относился к постигшей его судьбе с поистине восточным равнодушием. Он сообщил так много важных подробностей, что, как выражался Пантелеймон Кондратьевич, «такую сволочь полезную и расстреливать жалко». На одно мгновение в показаниях Джуманияза Дубины появился проблеск.
«Раз привели к нам четырех юношей, хорошеньких, розовокожих, розоволиких, — рассказывал, рассевшись на стуле и попивая чай, точно он сидел не в Особом отделе, а в чайхане, палач, — таких в своем гареме бачей и эмир не имел. Думаю: „Зачем? Что случилось? Неужто эмир с мальчишками воюет?“ Так нет. Оказывается, к нам притащили не бачей, а революционеров. Юноши-то газеты вздумали читать ташкентские. Вот их и поймали. Поймали, значит, — и к нам: „Пожалуйте, заходите!“ Приготовили палачи плети. „Эх, думаю, таким прелестным юношам только на шелковых одеялах нежиться. Не выдержат их лилейные спинки и по двадцати ударов“. Но нет, прибегает гулям из кази-каланской канцелярии: „Эмир жалует!“ Пришел его священное величество эмир Сеид Алимхан, посмотрел на юношей, посмотрел, покраснел, аж пар из носу у него пошел, и приказал: „Закопать“. Спрашиваем: „Прикажете, ваше величество, „коврик крови“ расстелить и прирезать?“ — „Нет, говорит, так закопайте. Живьем!“ Ну и закопали, нежных, кипарисостанных. Закопали живыми на глазах его величества эмира. Не плакали, не просили юноши пощады. Мучились они. Да один мне успел шепнуть: „Скажи на базаре народу: Рустам, сын Файзи Сами, умер как большевик…“ Ну конечно, я не сказал».
Ну и Джуманияз Дубина больше ничего не знал и не мог сказать о революционере Файзи Сами.
Побывал Пантелеймон Кондратьевич вместе с Гриневичем на дворцовом холме в арке. Все так же болтая, Джуманияз Дубина провел командиров в глинобитный замок. Все здесь носило следы разрушения и запустения. «Вот, смотрите, уважаемые, — бормотал Джуманияз Дубина. — Здесь, в маленькой комнате, сидели мы — шесть человек. Все мы были помощниками самого миргазаба — господина гнева, начальника зиндана. А тут сидели те, кто не мог уплатить великому эмиру налогов. Это место для почтенных людей — баев и торговцев. Их жизнь в зиндане проходила ничего: сиди под навесом да пей чай, пока друзья и родственники собирают деньги. Вот тут в яме. — И Джуманияз Дубина показал яму. — Сюда бросали преступников из тех, кто победнее, у кого в мошне пусто. Ну конечно, и тех, кто шел против эмира… Тут в яме не очень им хорошо было. Скажем, их шашлыком не кормили».
— Ну, мы не экскурсанты! — мрачно сказал Пантелеймон Кондратьевич. — Веди дальше!
Но и дальнейший осмотр застенков эмирского дворца ничего не дал нового.
В обхане — личном застенке эмира, где казнили революционеров и важных преступников, еще остались на стенах темные пятна — следы крови. Пол же весь был вообще черный, маслянистый.
С улыбочкой Джуманияз Дубина показал предупредительно место, где закопали юношей.
— Понимаете, достопочтенные хакимы, — болтал неутомимо Джуманияз Дубина, — когда их клали связанными, эмир сказал: «Подымите выше им головы, пусть наглотаются побольше земли!» Ну, один наш взял и вставил им в рот палочки.
— Замолчи! — крикнул Пантелеймон Кондратьевич.
В полной тишине раскопали могилу юных революционеров. Останки их перенесли на коммунистическое кладбище и похоронили при огромном стечении народа, с соблюдением воинских почестей…
— Вы имели желание узнать о Файзи Сами, по прозвищу «Искусные руки»? — спросил словно невзначай назир Рауф Нукрат в разговоре с Гриневичем, когда они встретились в приемной председателя совета назиров несколько дней спустя после первой беседы. Говорили они оба очень любезно о малозначащих вещах, о здоровье, о погоде. Собравшийся уже отойти от назира Алексей Панфилович мгновенно загорелся;
— Где он? Что с ним?
Вздохнув, Рауф Нукрат многозначительно вскинул брови:
— Файзи Сами, по прозвищу «Искусные руки», жив, но… к сожалению, он, как бы выразиться, отошел от революционной деятельности.
В голосе, в странной улыбочке назира чувствовалось что-то недосказанное и в то же время многозначительное, и Гриневич, сам не зная почему, обозлился.
— Где Файзи? В Бухаре? — почти грубо спросил он.
— Вы всегда нас ругали, что де у вас за назират внутренних дел, если не можете человека в Бухаре найти. А мы… нашли. Только он… гм-гм… плох, совсем плох… живой мертвец, долго не жить ему.
— Где он?
С явной издевкой посмотрел назир на Гриневича. «Берите вашего революционера. Нам он теперь не опасен», — говорил его взгляд. Вслух Рауф Нукрат только сказал:
— В квартале мурдашуев — обмывателей трупов, в доме Самад-ходжи. Его там все знают.
Спустя минуту Гриневич галопом скакал по вечерним улицам Бухары. Найти дом Самад-ходжи не составляло труда. Действительно, его все знали.
Все соответствовало описанию в точности.
У начала двух улочек, расходившихся под острым углом, стояла изрядно обветшавшая балахана. Верхнее помещение над воротами едва-едва держалось на кривых тополевых балках. Подслеповатым оком глазела на дорогу дверь-окно, заложенная до высоты человеческого роста комьями глины.
Влево через дорогу высились выщербленные, осыпавшиеся могилы одного из тех бухарских кладбищ, которые уже много веков упорно, но медленно наступали на жилые кварталы и в которых уже за отсутствием мест хоронили людей в три-четыре яруса. Ислам не позволял переносить места вечного успокоения за стены города, ибо это нарушало древние законы и наносило ущерб благочестию.
Обитатели балаханы, расположенной на перекрестке, имели удовольствие дни и ночи вдыхать могильные запахи, а по ночам с трепетом просыпаться от визга и хохота шакалов.
Вправо от дома Самад-ходжи уходила на редкость прямая, очень узкая и очень грязная улица, окаймленная обычными, слепленными из глины двухэтажными домами. Они выглядели очень добротно. Гладко оштукатуренные стены и резные калитки свидетельствовали о том, что здесь живут люди с достатком. Так оно и было, потому что правую улочку населяли мурдашуи — обмыватели трупов, а кто не знает, что хотя мурдашуи нечисты, презренны и что их все боятся и не любят, но без них обойтись невозможно, ибо каждый добрый мусульманин, перед тем как предстать у престола вечности, обязан подвергнуться омовению, которое могут совершать только люди, коим из поколения в поколение, от отца к сыну, надлежит заниматься этим богоугодным и доходным делом. Богато жили мурдашуи, возносили хвалу аллаху, что не переводились покойники.
Но если кто-нибудь в спешке стучался в ветхие ворота углового домовладения, жильцы его обижались и негодовали. Как? Их осмелились принять за обмывателей трупов? Нет, в угловом доме живет очень уважаемый, очень почтенный и очень состоятельный (впрочем, о последнем обстоятельстве он предпочитал умалчивать) базарный меняла Самад-ходжа. Лет тридцать назад он оказал большие услуги покойному эмиру, и тот возвысил его. Злые языки шептали, что богатей из квартала мурдашуев сам из касты обмывателей трупов и разбогател на продаже одежды мертвецов во время холерной эпидемии. Но благодарный эмир не захотел никого слушать. Помимо обмена золотых царских червонцев на серебряные теньги, или афганских рупий на русские кредитки, или английских фунтов на персидские краны, или ямбю — китайских слитков серебра на американские доллары, Самад-ходжа отнюдь не брезговал совершать операции по закладу движимого имущества или даче денег в рост под ростовщические проценты. Поговаривали соседи-мурдашуи, что почтенный меняла приторговывает «живой слоновой костью»: черноокими, длиннокосыми, кипарисостанными усладительницами досуга правоверных — и что из углового дома порой доносятся плач и стоны, но полицейские эмира никогда не переступали порога ветхих ворот. Впрочем, в последние годы сам Самад-ходжа предпочитал пореже бывать в Бухаре. Дела в доме на перекрестке вел его приказчик — древний старичок индус, а сам Самад-ходжа судил «праведно» в Байсуне.
Но после революции произошли неприятные перемены. Профессия менялы из весьма почтенной и весьма доходной вдруг стала не то чтобы не доходной, а просто никому не нужной. Что же касается дачи