этом и состоит существо любой военной организации. Это железная необходимость, без которой немыслимы ни армия, ни флот.
— Умом я это понимаю, — подтвердил он, — но внутренне не могу понять.
— Вернее, согласиться?
— Да.
— Так зачем вы избрали службу в военно-морском флоте своей профессией?
— Это была моя ошибка. Я не знал. Внешне красиво, ну и все прочее.
— Хорошо, — сказал я, — теперь это уже прошлое. Вы изберете себе другую профессию. Но сейчас вы служите на флоте, и пока вы здесь — извольте выполнять все, как полагается в военной организации.
— Я понимаю, — глухо отозвался он.
— Тогда почему нарушаете воинский порядок?
— Мне трудно ответить на ваш вопрос, — сказал он волнуясь. — Сорвалось у меня, случайно это. Я не хотел, поверьте.
Я поверил ему. А когда он ушел, в ушах у меня гудело это самое 'почему?'. Да, почему Козачина вот такой, а не другой? Мы умеем наблюдать жизнь, умеем замечать события и факты. И, не задавая себе вот этого 'почему?', принимаем решения иногда неверные. Это особенно касается работы с людьми, воспитания их.
Невольно вспомнил свою первую стычку с командиром дивизиона. Однажды он собрал командиров кораблей и поставил задачу произвести одну работу на причале. Вернее, он всего лишь передал нам приказ командира базы. Мы повторили приказ и стали расходиться. Я немного задержался и сказал своему товарищу, почесывая затылок:
— Нужно подумать.
Это услыхал командир дивизиона. Сказал явно в мою сторону:
— Нам думать не положено, выполнять надо.
— В первый раз слышу, что нам думать не положено, — возразил я. — Где это сказано, в каком уставе?
— А о чем думать? — победоносно спросил комдив.
— Как лучше, разумней выполнить приказ, — ответил я.
— Вот и выполняйте, — был его «исчерпывающий» ответ.
А ведь он искренне убежден, что нам думать не положено, для этого есть старшие. А над каждым старшим есть старший. И получается какая-то чепуха.
К вечеру переменившийся ветер принес мягкую оттепель. В каюте было душно, и я, набросив на себя шинель, вышел на палубу. Люк в кубрик акустиков был открыт: оттуда доносились задорный смех и веселые голоса матросов. Я знал, что там, внизу, в эти часы другая жизнь, на первый взгляд весьма далекая от флота, от моря, от Крайнего Севера, жизнь, которая, как и письмо учителя Козачины, напоминала мне те картины, которые когда-то в детстве рисовал нам учитель географии. Матросы вспоминали родные края, в которых каждый оставил частицу своей души, читали письма, рассказывали забавные истории.
По совести говоря, сейчас меня интересовал Козачина. Теперь было ясно, почему его называют «философом». У меня было такое чувство, что он слегка приоткрылся, показал себя чуть-чуть и снова спрятался.
Я остановился у открытого люка, не решаясь, однако, спуститься, чтобы не помешать непринужденному разговору матросов. Послышался бодрый голос Богдана Козачины. Нет, это был совсем не тот вялый угрюмый голос, которым он разговаривал сегодня со мной. Это был другой, сочный и бодрый, голос. Я не слышал начала разговора: очевидно, речь шла о смелости, о страхе, и почему-то мне думалось, что разговор этот затеял Богдан Козачина. Ему хотелось спорить, спорить, наверное, со мной, но он спорил, как всегда, с Юрием Струновым. Потом заговорил Струнов.
По обыкновению, он говорил степенно, с паузами, негромким, низким, надтреснутым голосом. Слова у Струнова крепкие, тяжелые, как камни, лицо обыкновенное, простое, без деланной серьезности, только в глазах нет-нет да и сверкнут искорки озорства и удали.
— По правде говоря, страх — штука вполне естественная, — говорил Юрий Струнов. — Я в своей жизни по-серьезному испугался только один раз, и то, как вспомню, — и смех и грех. И кого? Козы окаянной испугался. И чуть было не утонул в луже. Так сказать, с водой познакомился. Сам я, как вы знаете, городской, рабочий, а дедушка мой в деревне живет, в колхозе. Я к нему каждое лето ездил и колхозникам помогал как умел. Случилась со мной эта история летом, в самый разгар уборки. На селе, можно сказать, аврал — по два, по три часа спать приходилось, не больше. Встаешь до света и ложишься впотьмах. Я подростком был, лет, наверно, двенадцати. Однажды в обеденный перерыв уснул У ручья под кустом. Ручей по оврагу протекал. Я, значит, внизу прикорнул, а наверху коза паслась на привязи. Подошла она к самому краю и начала обгладывать кустарник. Стала на задние ноги, потянулась к веткам, не рассчитала и сорвалась вниз прямо на меня. И вот тут мне какой-то кошмар померещился, будто через меня грузовик переехал. Аж холодным потом прошибло. Проснулся, сообразил, что лежу на спине, и чувствую, как уже наяву что-то давит мне на живот, а над головой что-то шевелится, чавкает и хрустит. Все никак понять не могу, где я и что со мной, а глаза открывать не решаюсь, выжидаю, думаю, пройдет, исчезнет. Притаился, съежился, дыхнуть боюсь, а мысль работает суматошно, мечется, как мышонок в ловушке. Приоткрыл я легонько глаза: вместо голубого неба вижу что-то волосатое и вымя с двумя сосками прямо перед носом болтается. Зажмурился я, потом снова открыл глаза. Нет, не проходит. Эх, думаю, будь что будет, да как рванусь в сторону. Раз пять кубарем перевернулся, шлепнулся в воду да как заору во всю глотку, от испуга, значит, будто меня в океан-море бросили. Чуть было не захлебнулся. К счастью, руками дно нащупал, открыл глаза и вижу перед собой картину: жаркий полдень, солнцепек, небо белесо-синее, без единого облачка, я лежу в мутном ручье, который в такую пору воробьи вброд переходят. В сторонке на гору карабкается перепуганная коза, а немного правее стоят деревенские девчата и надрываются от смеха. Дескать, какие фокусы москвич откалывает. Вот сраму-то было!
Доверчивая откровенность и наивное добродушие, с которым все это рассказывал Струнов, по- настоящему веселили моряков. Я представил себе детские глаза Струнова, его круглое лицо и почему-то подумал: а вот Богдан Козачина не рассказал бы о себе такого, побоялся бы унизить себя в глазах товарищей.
И как раз в это время Богдан бойко заговорил:
— Это что! Вот со мной случай был…
Я понимал, что Козачине хочется во что бы то ни стало перещеголять Струнова, которого он недолюбливал. Юрий Струнов — полный мешковатый парень — был отличником учебы, классным специалистом — есть такое звание на флоте — и комсомольским активистом. Бесхитростный, прямой и откровенный, он не раз говорил Козачине такие слова, от которых у того рот кривило. У них были сходные специальности: Козачина — радиометрист, Струнов — акустик, короче говоря — первый был глаза корабля, а второй — уши. Юрий Струнов все делал от души, с неизменным огоньком. Богдан Козачина ходил по кораблю с кислой миной. Служил он по принципу — лишь бы день до вечера. Струнова матросы любили. На Козачину смотрели с настороженным любопытством, ожидая от него чего-то недозволенного и необычного. Богдан был неглуп, понимал это и оригинальничал. Рассказы его слушали не без интереса, шутки и остроты сносили. Так было и теперь.
— Постреливал я за одной дивчиной из соседнего хутора в трех километрах от нашего села, — продолжал Богдан Козачина, делая многозначительные паузы. Голос у него низкий, раскатистый. — На свидания ходил, как на подъем флага — минута в минуту, при любой погоде. Однажды неожиданно заненастило. Весь день лил дождь. Никакого просвета. А у меня свидание с Лидочкой в восемь вечера. Накинул я на себя плащишко и подался. Только не дорогой в обход, а напрямик, через кладбище. Так раза в полтора короче. Иду, а уже темнеть стало. Кладбища и покойников я не боюсь, считаю, что это глупые предрассудки. Ну вот, значит, иду, И совсем было позабыл, что как раз вчера в нашем селе старуха одна умерла. Сегодня ее должны были хоронить, яму уже приготовили, да дождь помешал, решили один день переждать. Пока я дошел до кладбища, стало темно, как в колодце. Ну ничего не видно. Только дождь барабанит по листьям и по моему плащу. Я этак выставил вперед руки, чтобы на дерево или на крест не напороться, ускорил шаг и думаю себе: 'Ну какой черт несет меня в такую погоду, когда добрый хозяин и