— Хороший вы человек, Анатолий Иванович.
Кузовкин ушел, тихий, робкий и восторженный.
А я долго не могла заснуть. Арий Осафович! Красивое имя. Чем оно хуже Аркадия Остаповича? Не понимаю. Все мудрят. Ирррен! Смешно и глупо. 'Зовите просто Толя'. Служба у него трудная. А у меня разве легкая?! А может, бросить все к черту и уехать в Ленинград, чтоб не видеть ни Ария, ни холодных скал. 'Трудно, когда неинтересно'. А я не знаю, интересно мне или нет. Вот так и не знаю. Арий Дубавин не интересен — это я определенно знаю. Даже Новоселищев интересней его. А Кузовкин — славный ребенок. Он еще 'просто Толя'. А служба у него трудная, интересная и, наверно, ответственная. И ему ее доверяют, потому что он, наверно, хороший человек.
С Кузовкиным я познакомилась немногим раньше. Впервые я увидела его в кино. Он запомнился сразу: слишком похож на Валерку Панкова, каким тот был лет семь назад — в военно-морском училище. Такой же щупленький блондин с мальчишеским лицом, всегда готовым зардеться румянцем смущения, с тихим пытливым взглядом. Я посмотрела на него так пристально, что он смутился и отвел глаза. Потом он как-то пришел в больницу перед самым закрытием, попросил чего-нибудь от гриппа. Я хотела поставить термометр, но он испуганно запротестовал:
— Что вы, доктор, у меня температуры вообще не бывает ни при гриппе, ни при ангине. Организм такой.
— Оригинальный у вас организм.
— Не верите? Вот некоторые тоже не верят. А это факт.
Потом он спросил, беседовал ли со мной начальник погранзаставы. Я сказала: с какой стати? Он пояснил, что такой порядок — здесь пограничная зона, свой режим. Что ж, я не против беседы, особенно если это нужно для дела, с начальником заставы или с его помощником, мне все равно. Помощник был здесь, предо мной, сам лейтенант Кузовкин Анатолий Иванович. Я говорила о себе, он рассказывал о своей жизни. Получилось не так официально, все как-то по-домашнему. Правда, общих знакомых или мест, с которыми были связаны хотя бы воспоминаниями, не оказалось. В Ленинграде он никогда не был, в Крыму тоже. Родился в деревне, учился на Волге. Окончил недавно погранучилище — и вот теперь служит здесь уже больше года. Ему нравится и море и тундра, он любит до поклонения Джека Лондона. Он, конечно, холост и даже невесты не имеет, потому что избранница его должна быть женщина сильной натуры, самоотверженная и мужественная патриотка, которая бы неизменно сопровождала его по всем дорогам трудной, но увлекательной жизни пограничника. А такие встречаются не часто. Такие, как я. Он это подчеркнул и тут же смутился. Забавно было слушать его наивную откровенность, срывающийся голос, наблюдать смущенный взгляд. Ему было двадцать два года. А мне двадцать шесть! Но мне почему-то казалось, что я старше его по крайней мере в два раза. Ведь он только начинал свою жизнь с азов, а я… да ведь, в сущности, и я вот отсюда, с Оленцов, заново начала свою жизнь. Но у меня была прелюдия, пусть неудачная, но ее не сбросишь со счетов, она оставила свой след и чему-то научила. Она дала мне то, что называют опытом или уроком. Горьким уроком.
— Что вы здесь охраняете? — спросила я Кузовкина, который, приняв при мне таблетку, не спешил уходить.
— Родину.
Из его уст это простое и дорогое для каждого из нас слово прозвучало как-то неподдельно просто и сильно, не утрачивая глубины и величия своего смысла. Ведь вот и Дубавин Арий Осафович тоже как-то раза два произносил это слово, но у него оно не звучало, не было наполнено определенным содержанием, для него оно было просто обыкновенное слово, как «море», «небо», 'дождь'.
— Какой шпион здесь может пройти? Откуда? С моря? — продолжала я любопытствовать.
— Да, с моря.
— Но это же трудно, немыслимо на лодке переплыть море.
Он снисходительно улыбнулся: да, в эту минуту он был старше и опытней меня. А я все продолжала свои 'аргументы':
— И потом, какой смысл переходить границу здесь? Как отсюда доберешься до центра?
— А может, ему и добираться до центра незачем. Может… — запнулся он и снова многозначительно улыбнулся.
А я спросила с чисто женским любопытством:
— Скажите, Толя, если это не тайна: вы лично много шпионов поймали?
— Это тайна… моя личная тайна, но вам я ее открою — ни одного. Только вы ее, пожалуйста, не разглашайте.
Глаза мальчишески насмешливые, озорные. Не поймешь, шутит или всерьез. Выкрутился. Нет, не такой он ребенок, как мне показалось. В своем деле он, должно быть, мастер.
Мы вместе вышли с ним из больницы, он проводил меня до дому, пожелал успехов, а я ему здоровья.
7 ноября поздней ночью мы встретились второй раз, теперь уже случайно. Хотя я не уверена, что это была случайная встреча. У пограничников случайностей не бывает: так говорил сам Кузовкин.
Через неделю после Октябрьских праздников я получила письмо от Анатолия Ивановича. Письмо не было послано по- почте: очевидно, сам автор принес его в крепко запечатанном конверте и опустил в наш домашний почтовый ящик.
Какое это было чистое, светлое и взволнованное письмо! Мне думается, это было его первое письмо к женщине — настоящее 'души доверчивой признанье'. Между прочим, я никогда за всю свою не так уж долгую жизнь не получала таких искренних и теплых инеем, никто — и даже Марат в лучшие годы ухаживания за мной — не дарил мне столько нежности и ласки. Меня оно сильно взволновало, пробудило то, что, казалось, в тягостные минуты отчаяния и тоски, погибло во мне или уснуло навсегда. Оно сделало то, что не могло сделать ни простецки грубоватое, хотя и искреннее предложение Новоселищева стать его женой, ни более утонченное ухаживание Дубавина. Письмо Кузовкина пробудило во мне любовь, и рядом с ним появились вера, надежда, мечта о семейном счастье — я поняла, что могу любить и быть любимой. И мне было до боли обидно, что это святое чувство во мне он разбудил не для себя, а для кого-то другого. Кто будет он, я еще не знаю, но он будет, обязательно будет, я встречу его и узнаю сразу. Он явится ко мне такой же славный и нежный, как лейтенант Кузовкин, такой же сильный, светлый и прямой, как Андрей Ясенев. Да, Андрей Ясенев… И я уже вижу его, узнаю спокойные, невозмутимые и добрые глаза, сильные нежные руки, я слышу его твердые шаги. Это он идет, шагает ко мне через заболоченную, запорошенную труднопроходимыми скалами тундру, идет кипящим морем. Я уже вижу далеко, на самом краю горизонта, только мне одной заметную маленькую точку его корабля.
Я жду его. Думаю о нем глухой, бесконечной полярной ночью и здесь, в моей уютной комнате, и в жарко натопленном кабинете врача, принимая больных. Мне вспоминаются последние дни августа, когда в Оленцах кончился полярный день и начали появляться первые, правда еще белые, похожие на июньские ленинградские ночи. Тогда мне было очень тяжело и тоскливо. Я привыкала к своей новой жизни, я только начинала ее, не совсем для меня ясную, полную тревог, крутых поворотов и прочих неожиданностей. В свободное время я поднималась по каменной тропинке в гору, в тундру, чтобы с большой высоты оглядеться вокруг. И представьте себе, высота, открывающийся взору необозримый простор успокаивали душу, радовали сердце. Далеко на северо-западе багряное, расплавленное, потерявшее форму солнце несмело, точно боясь холодной воды, погружалось в море, и тогда мне вспоминалась утопавшая в сирени и желтой акации дача на берегу Балтики под Ленинградом, где я впервые встретилась с Андреем.
Такую ширь и простор я видела только здесь, над Оленцами. Казалось, в дальней дали, за предпоследней сопкой, там, где очень ярок и светел край горизонта, расположен очень теплый край, там, может, и зимы не бывает вовсе. А здесь…
Есть у нас Голубой залив, где река Ляда впадает в море. Он довольно длинный, но не очень широкий. Там само море раздвинуло скалы и ушло в тундру навстречу бурной говорливой реке, образовав красивую, закрытую от ветров зеленую долину. Там совсем другой мир, ничем не напоминающий тундру. Там шумят высокие золотистые сосны, прильнув своими лохматыми вершинами к нагретым солнцем скалам, там густая зеленая трава и яркие цветы удобно расположились на берегу светлой и бурной, никогда не замерзающей Ляды.
Я часто уходила туда, в этот уединенный мир детских сказок и грез, чтобы подумать, помечтать,