выручил Ян Русский. О раненом Кудрявцеве, который сейчас лежит в подвале разрушенного костела и ждет помощи. О радисте, который сейчас пробирается на конспиративную квартиру, и о тех, кто его там ждет. К концу рассказа он весь обмяк, почувствовал себя совершенно опустошенным, отрешенным от всего реального, земного, и ему действительно захотелось умереть. Но только сразу, без мучений, уснуть бы и не проснуться.
Шлегель не задавал лишних вопросов: он был убежден, что Куницкий говорит правду, и не хотел терять времени. Две группы гестаповцев выехали одновременно по двум адресам: одна на квартиру к оберполицаю Качмареку, другая - в подвал костела.
Арестованных Алексея Гурьяна, Николая Софонова, Веслава Качмарека и Ядзю посадили в одиночки, допрашивали каждого в отдельности, пытали, но никаких сведений не добились.
На другой день Шлегелю звонил из Варшавы его старый приятель майор Баум - руководитель особо засекреченной службы абвера под кодовым названием 'Валли'. Спрашивал, как там поживает Артур Хассель, дружески советовал Шлегелю не ссориться с влиятельным доктором, а произошедший между ними инцидент-размолвку постараться незаметно уладить.
- Я тебя понял, Баум, - возбужденно кричал в телефонную трубку оберфюрер. - Все понял и постараюсь уладить… Кстати, у меня есть отличный предлог для визита к Хасселю.
И он вкратце сообщил, как сенсацию, о задержании группы московских агентов, которая интересуется замком графа Кочубинского. Один из участников группы, некто Адам Куницкий, он же Лявукас Давидонис, 'раскололся' на все сто. Новость эта как гром поразила Баума.
- Послушай, Курт, это чрезвычайно важно, - кричал майор. - Чрезвычайно!.. Я сейчас же сообщу оберфюреру Гелену. Или доложу адмиралу Канарису… Нет, нет, не возражай: твоему Шелленбергу эти люди ни к чему. Они в компетенции абвера. Я прошу тебя сохранить им жизнь и не допустить между ними общения. Изолируй каждого и жди нашего представителя.
Шлегель было уже пожалел, что проболтался: теперь из-за этих русских начнется торг между руководителем СД бригаденфюрером Вальтером Шелленбергом и руководителем абвера всемогущим адмиралом Вильгельмом Канарисом - этим хитрым и коварным полунемцем-полугреком. Вмешается Кальтенбруннер, а может, и сам Гиммлер, и тогда как бы не затрещал чуб у самого Шлегеля. Этого-то и боялся начальник беловирской СД и полиции.
Алексей Гурьян сидел в одиночке. Его только что привели после очередного допроса, избитого в кровь, и бросили на цементный пол. На допросе он упорно отрицал все - и что он руководитель группы, и все другие подробности. Все это он называл провокацией, чьей-то глупой выдумкой и твердил заученную легенду о себе. Хотя и знал, что ему не верят. Но твердил, чтоб вызвать сомнение у фашистов в подлинности показаний предателя. А он так и считал: в группе кто-то завалился и предал всех, спасая свою шкуру. Он, Гурьян, не допускал, что кто-то просто не выдержал пыток. Он гадал, кто из трех мог 'расколоться', а скорее всего - просто предать: Кудрявцев, Софонов или Куницкий? А впрочем, почему эти трое, а не кто-нибудь другой? Скажем, тот же хозяин конспиративки Качмарек? Да мало ли кто - возможно, в отряде Яна Русского сидит агент гестапо. Мало ли кто.
Но тут он ловил себя на мысли, что он напрасно уводит следы в сторону от своей группы: предал их кто-то из своих: тот, кто знает и Бойченкова, и дачи Совнаркома, где размещается ОМСБОН, и другие детали, о которых не знает ни Веслав Качмарек, ни даже сам Ян Русский. И выходило, что предатель оказался кто-то из троих, ушедших передавать радиограмму. Кудрявцев? Софонов? Нет, этих Гурьян исключал. Оставался Куницкий.
Гурьян не страшился врагов, но всегда боялся предателей. Ему хотелось знать, как ведут себя на допросе другие - Кудрявцев, Софонов и Куницкий, если они арестованы, а также Ядзя и Качмарек. Впрочем, последние ничего особенного об их группе не знают. Было страшно обидно, что 'влипли' сразу же, едва сделав первые шаги. Он считал себя в чем-то виноватым перед 'Центром', перед Бойченковым, который болезненно будет переживать их провал. 'Ну что ж, Дмитрий Иванович, ты отлично понимаешь, что и в нашем деле бывают не только победы, но и поражения, а мы знали, на что шли', - размышлял Алексей.
А в это время уже не в камере пыток, а в просторном светлом кабинете, залитом солнцем, Куницкого допрашивал сотрудник абвера гауптман Штейнман. Допрашивал с пристрастием, оставляя на лице и теле следы кровавых подтеков и синяков. Куницкий опять просил расстрелять его. Но Штейнман с изысканной любезностью отвечал:
- Зачем так спешить на тот свет, пан Куницкий? Вы молоды, вы будете долго жить. Вы умный человек, а потому я уговорил оберфюрера сохранить вам жизнь. Вы мне нужны, пан Куницкий, лично мне. И абверу. Вы знаете, что такое абвер? - Куницкий кивнул. Какой-то неожиданный и светлый луч надежды пронзил его сознание и вспыхнул во взгляде. - Вы будете с нами сотрудничать. Вы меня поняли? Надеюсь, вы согласны? В обмен я вам обещаю жизнь. Полагаю, что цена для вас сходная. Остальное будет зависеть от вас. Мы умеем ценить добросовестных и толковых работников.
Штейнман - молодой, подтянутый, невысокого роста подвижный армейский капитан с манерами аристократа - с холодной любезностью улыбнулся и подал Куницкому чистый лист бумаги, затем листок, отпечатанный на машинке, - образец добровольного согласия сотрудничать с немецкой разведкой, - приказал собственноручно переписать его и расписаться.
Куницкий молча, без вопросов сделал все, что от него требовали.
- Поставьте число: четвертое августа тысяча девятьсот сорок третьего года, - подсказал гауптман. - Вот так, очень хорошо. Теперь вам предстоит пройти небольшую проверку на верность фюреру. Процедура не очень приятная, но обязательная. Мы должны окончательно убедиться в вашей преданности великой Германии.
Куницкий согласен на все: главное, что страхи остались позади, - он купил себе жизнь. Какой ценой - это уже неважно. Важно лишь то, что его больше не будут пытать, что он будет жить, ходить по земле, пить, есть, возможно, развлекаться, А если подвернется удобный случай - он убежит: от оберфюрера, от гауптмана, от всех этих ненавистных ему фашистов, убежит на этот раз уже не на восток, а на запад, куда убежал его дядя. Он поменяет фамилию и начнет новую жизнь. Главное - жизнь. И тогда он наплюет на листок бумаги, который только что подписал.
Но вздох облегчения оказался преждевременным: он не ожидал, что испытание на верность фюреру будет равносильно прохождению через круг ада, - нравственного ада.
Его вывели во двор тюрьмы - квадратный каменный мешок - и дали пистолет. Ему сказали, что он должен расстрелять четырех преступников, восставших против нового порядка. Обреченные на смерть жертвы - трое мужчин и одна женщина - стояли у глухой стены, раздетые до нижнего белья. У противоположной стены с автоматами на изготовку стояли эсэсовцы. Но стрелять должен был Куницкий, с расстояния десяти шагов, - место, откуда он должен стрелять, помечено на асфальте кругом. Ему вручили заряженный пистолет и приказали идти вперед не оглядываясь, остановиться в круге и стрелять. Если же он попытается обернуться или выстрелить, то немедленно получит пулю в спину. А он не хотел умирать, - в кабинете капитана Штейнмана он дал подписку на жизнь.
От шеренги эсэсовцев до рокового круга он шел неторопливо, выставив вперед дуло пистолета и не поворачивая головы. В круге остановился и начал медлительно целиться в худую, впалую грудь давно не бритого черноволосого соотечественника, стоящего на правом фланге рядом с женщиной, довольно молодой брюнеткой с растрепанными волосами. Женщина крикнула:
- Стреляй же. Иуда!
Он нажал на спуск. И вздрогнул. Его напугал звук, точно он не ожидал выстрела. Черноволосый человек схватился обеими руками за грудь и опустился на колени. Из открытого окошка тюрьмы щелкнул фотоаппарат. Куницкий начал целиться в женщину. Снова щелкнул фотоаппарат. Куницкий целился в сердце: пусть будет легкая смерть. Подумал: 'Прости меня, не Иуда я, нет, не Иуда. Разве не видишь? Меня заставили'. Как бы в ответ на его мысли женщина безумно хохотала: вероятно, она лишилась рассудка, и Куницкий нажал на спуск. Но выстрела не последовало. Он снова нажал, и опять то же самое: пистолет был заряжен одним патроном.
Уже потом, когда Штейнман показал ему фотографии, на которых Куницкий увидел упавшего на колени с простреленной грудью мужчину и себя, целящегося в женщину, у него потемнело в глазах и его затошнило, голова закружилась, и четко пронеслась мысль: 'Какой же я подлец. Подлец, подлец, тысячу раз подлец'. А гауптман, рассматривая любовно фотографии, говорил весьма довольным тоном: