обзаводиться новой. Десять строк поведали ей о подвиге офицера-танкиста Ивана Титова, попавшего к партизанам из окружения и пробывшего в отряде недолго: через месяц он уже решил пробиваться за линию фронта. 'Может, отец', - мельком пронеслась у нее догадка, сведения в книге о танкисте были скудны до обидного. 'Мало ли на свете Титовых, да к тому же Иванов', - успокоила себя Вера, продолжая читать дальше. И вдруг неожиданно, как молния, сверкнули краткие, как военная сводка, строки: 'Партизанам активно помогали подростки. Многие из них совершали поистине героические поступки. Летом 1943 года карательный отряд фашистов численностью до пятисот человек при поддержке трех танков, минометов и легкой артиллерии, ведя жестокий бой с бригадой тов. Булыги, оттеснил партизан на линию реки Зарянки. У деревни Забродье партизан Федот Котов противотанковой гранатой разорвал гусеницу фашистского танка. Под натиском превосходящих сил противника бригада тов. Булыги к вечеру отошла за реку и закрепилась на ее левом берегу. Боясь партизан, гитлеровцы оставили подбитый танк и присоединились к своим главным силам, укрепившимся на правом берегу Зарянки. Еще засветло житель сожженной деревни Забродье одиннадцатилетний пионер Миша Гуров забрался в оставленный фашистами танк и, когда стемнело, открыл по гитлеровцам огонь из совершенно исправной пушки и пулеметов, выпустив около ста снарядов. Неожиданная артиллерийская и пулеметная стрельба в тылу вызвала среди карателей панику. Они решили, что попали в ловушку крупных партизанских сил. Бросая тяжелые орудия, стреляя друг в друга в темноте, фашисты в беспорядке бежали восвояси. Утром бригада тов. Булыги вышла на свои прежние рубежи, а маленький герой-патриот, у которого фашисты убили родителей, был зачислен в бригаду'.
Вера второй раз с пристрастием прочитала эти предельно лаконичные строки, пробежала дальше несколько абзацев, но там разговор шел уже совсем о других ребятах, об иных подвигах. Она положила ладонь на раскрытые страницы, точно боялась потерять эти волнующие строки. Вот оно, оказывается, каково твое детство, Миша Гуров! Не игрушечный танк катал ты по паркетному полу, а стрелял из настоящего танка по тем, кто убил твоих отца и мать, сжег твою хату.
И по-настоящему, по-братски, искренне позавидовала Вера Михаилу, у которого за плечами была такая интересная, богатая событиями, героическая жизнь. 'А что у меня? Ничего еще не было и будет ли? Будет ли возможность проявить себя? Это только в книгах говорится, что в жизни всегда есть место подвигам. Стоит только захотеть. А разве я не хочу, разве с первых шагов, еще со дня получения звездочки октябренка я не стремилась к подвигу? Разве не упивалась я счастьем, когда в кино снималась, и факт этот чуть ли не за подвиг готова была считать?'
А в это время Михаил Гуров думал о Вере. Что таят ее озорные, по-детски чистые глаза, что прячут в глубоких родниковых омутах? Зачем приехала она из далекой Москвы в эти глухие, небогатые партизанские края? Да, именно зачем она, набалованная славой, известная миллионам кинозрителей, красивая и умная? В том, что Вера умная, Гуров не сомневался, ему казалось, что такая девушка не может быть заурядной, - ему так хотелось.
Да, так все-таки зачем она приехала в совхоз?.. Что прогнало ее из столицы? Неудачная первая любовь или поиск новых впечатлений, жажда экзотики или просто вихрь взбалмошной, своенравной натуры? И надолго ли хватит ее пыла и характера?
Вера… Не бывшая артистка кино, а просто Вера, хорошая, славная, красивая девушка, вернее образ ее, настойчиво стучался в душу Михаила Гурова. Правда, говоря откровенно, Гуров немного побаивался своего чувства. Наученный хотя и небольшим, но все же горьким опытом первой неразделенной любви, оступившийся однажды, он теперь шел осмотрительно, недоверчиво.
И все же Гуров считал себя счастливым после того памятного воскресенья, проведенного у Посадовой. Три дня он жил как во хмелю, ходил возбужденный, с искрящимися улыбчивыми глазами. А утром в четверг внезапно на него обрушилась снежной глыбой печальная весть.
Так бывает почему-то всегда: бурная, восторженная радость омрачается горем, за безудержный восторг приходится дорого платить. И наоборот: несчастье и невзгоды людские вознаграждаются иногда даже сторицей. Такова жизнь. День сменяется ночью, холод - теплом, ненастная погода - солнечной и ясной. Редко у которых людей жизнь похожа на ровную степь, либо унылую, осеннюю, либо однотонно цветущую, но неизменную в своем надоедливом однообразии. Завидовать таким людям не надо, потому что не живут они, а гладко существуют, самодовольные в своем бесстрастном благополучии.
Утром в четверг Михаил Гуров совсем случайно узнал ошеломляющую весть: еще в воскресенье вечером на берегу озера в небольшой своей избушке скоропостижно скончался Артемыч. Спев свою последнюю песню, добрый, смелый и честный труженик закончил большой и красивый путь так, как подобает человеку. Умирал он тихо, с полным сознанием неизбежности. При страшном таинстве смерти присутствовали единственными свидетелями те, которым нежелательно знать и думать о смерти, - малолетние внучата Артемыча: второклассник Петя и дошкольница Люба. Не подозревая об опасности, нависшей над дедушкой, они с интересом изучали сверкающий перламутром, не убранный в сундук, оставленный прямо на столе аккордеон и даже пробовали украдкой нажать на клавиши, чтобы высечь необыкновенные звуки. Заметив, с каким жадным желанием смотрит десятилетний Петя на инструмент, и как-то вспомнив сразу и своего утонувшего сына, и Мишу Гурова, и то, что так и не нашлось настоящего музыканта, которому можно было бы вручить аккордеон, Артемыч понял всем существом своим, что больше играть ему уже не придется. И он сказал вдруг ласковым голосом, не поднимаясь с постели:
- Аккордеон, Петруша, теперь твой будет… Совсем тебе дарю…
Петя и Люба оба сразу посмотрели на дедушку изумленно и недоверчиво. Но глаза Артемыча были ласковыми, голос нежным; они даже не успели выразить своего удивления или радости, а старик продолжал все так же тихо и серьезно, не шевелясь, глядя в потолок медленно гаснущими глазами:
- Только ты играть выучись. Не пиликать… Пиликать всякий дурак может. Играть научись, чтоб лучше всех на свете, чтоб первым музыкантом России стать… Знаешь, кто был первый музыкант России? Не знаешь… Мал ты еще. Вон он, погляди. - Артемыч сделал рукой слабый жест на стену, где висел небольшой портрет того, о ком шла речь. - Чайковский, Петр Ильич… Ты книжку о нем почитай. Я, говорит, реалист и коренной русский человек… Петр Ильич, стало быть, так сказал… Мал еще - не понимаешь. Потом… подрастешь.
Прикрыв устало глаза, повторил совсем тихо:
- Коренной… русский… реалист…
И затем, минуту спустя, из потрескавшихся и пересохших губ его вырвалась сдержанная боль, похожая то ли на стон, то ли на последний вздох. И все…
Воскресная поездка на озеро окончательно расстроила Тимошу, не оставив в нем ни крошки сомнения в том, что у Сорокина с Верой любовь. А этого-то он и не мог стерпеть и допустить. Веру он ни в чем не упрекал; ее больше чем благосклонное отношение к Сорокину он если и не оправдывал, то понимал: дескать, доверчивая и наивная, она охмурена ловким и бессовестным донжуаном, лишенным стыда, чести, приличия и всех прочих самых элементарных человеческих достоинств. О Сорокине он теперь думал самое плохое и мечтал о том часе, когда этот человек будет публично разоблачен и посрамлен, и не кем-нибудь, а именно Тимошей Посадовым.
В понедельник, под вечер, после работы, забравшись в гай и расположившись на поляне, Тимоша писал черновик письма Сергею Сорокину. Письмо было резкое, негодующее, полное колких оскорблений и угроз. Сорокин обвинялся в аморальном поведении, в коварном намерении обольстить юную беззащитную девушку, которая годится ему почти в дочери. Всячески черня и унижая Сорокина, до невероятия преувеличивая все его подлинные и мнимые недостатки и слабости, автор письма доказывал, что Сорокин не достоин Веры и 'по-хорошему' просил его оставить 'бедную' девушку в покое, подумать о ее судьбе, не ломать и не уродовать жизнь. В противном случае он грозился послать копии этого письма самой Вере, а также в комсомольскую и партийную организации.
Стиль письма был жарким, взволнованным и возмущенным. Черновик этот, написанный залпом, 'единым дыханием', Тимоша затем переписал на другой день печатными буквами, чтобы скрыть свой