на всю жизнь. Даже сейчас, когда за последние ельцинские годы, она сильно изменилась в худшую сторону, я не перестаю ее любить. О, как я понимаю чеховских трех сестер, вопиющих: «В Москву! В Москву!» Как близок мне их журавлиный клик! Тверь я не люблю. С древних времен она была помечена лакейством и предательством. Ее князья переходили на сторону врагов Москвы. Да что история. И в наше омерзительное время Тверь поставляла в Москву ельциноидам самых подлых и лакейских своих демократов. В девяносто третьем, когда Ельцин расстреливал у телецентра безоружных людей, этим крысиным гнездом, телецентром, руководил тверской демократ-большевик Брагин. Он даже собирался взорвать Останкинскую телебашню, если бы патриотам удалось захватить телецентр. Такова звериная сущность поклонников и носителей «нового мышления»: один — авиатор Шапошников готов был бомбить Кремль, если б там оказались патриоты, другой взорвать телебашню. Им, лишенным совести, чести и вообще элементарной морали наплевать на исторические памятники, созданные гением народа. Им бы только сохранить свои привилегии, набить брюхо и хапать, хапать.
После Нижнего, дома, в Твери, я еще острей, чем на волжском пляже, почувствовала настойчивый зов Москвы. И не просто города — зов друга. Лукич так и сказал, прощаясь: «Мы друзья?» А в ответ я выпалила какую-то чушь. Я много думала о нем, естественно, как о друге. Ни о чем другом и мысли не было, учитывая наш возрастной барьер, который даже теоретически казался непреодолимым. Свой тридцать первый день рождения я не стала отмечать и уехала в Москву. Хотелось побродить по знакомым и милым сердцу местам, навестить университетских однокурсниц. Но мысли мои все время возвращались к Лукичу. О встрече с ним на теплоходе я рассказывала своей подруге Лиде, та заподозрила меня совсем в несуразном, заметив: «А ты не влюбилась, девочка? Личико твое горит и глазки сверкают, как майское солнышко». Я беспечно рассмеялась: какая уж тут любовь? Дружба, и то — куда ни шло. На всякий случай я взяла с собой его визитную карточку, показав Лиде, похвасталась. «Будешь звонить?» — спросила она. «Не знаю», — с деланным безразличием ответила я, хотя и собиралась звонить. «А чего — позвони», — советовала Лида. «А что я ему скажу? Здравствуйте, я ваша тетя? Так?» «Зачем тетя? Скажи: я ваша внучка», — пошутила Лида, и мы обе рассмеялись. «Звони, звони», — подталкивала подруга, — она сгорала от любопытства. И я позвонила. Он сам взял трубку.
— Слушаю внимательно, — прозвучал бодрый, даже приподнятый голос. Его, Лукича, голос. Я от волнения не знала что сказать, первого слова не могла найти. Получилась заминка. И он повторил: — Я вас внимательно слушаю, говорите.
— Егор Лукич, здравствуйте, — преодолев робость, сказала я. — Это ваша теплоходная спутница. Лариса.
— Лариса? — воскликнул он. — Как я рад. Я думал о вас и даже намеривался звонить в Тверь, да все не решался. Вы где сейчас, откуда звоните?
— Я в Москве, у подруги, — сказала я, подавляя в себе подступившую радость.
— Так приезжайте сейчас ко мне, продолжим наши беседы, как договорились.
— Я не помню, что б мы договаривались, но почему-то спросила:
— Прямо сейчас?
— А чего ждать? Прямо сейчас и приезжайте. Адрес мой у вас есть?
— Да, я знаю. Тот, что в визитке?
— Тот самый. Скажите пожалуйста, вы что пьете?
Этот неожиданный вопрос обескуражил меня, опрокинул. Я не знала, как его понимать. Что я пью? Ну конечно же речь шла не о чае или кофе, не о квасе или пепси. Наверно, и он понял мою растерянность, уточнил:
— Вино, коньяк, водку?
— Да я вообще… Наверно, вино, — сказала неуверенно.
— Ну хорошо, разберемся, — быстро поправился он. Провожая меня, Лида напутствовала: «Ты там смотри, никаких водок-коньяков. Только вино, да и то, в меру».
У Лукича трехкомнатная квартира в хорошем доме. Он был один. Несмотря на холостятство, квартира была прибрана. Возможно, навел порядок перед моим приходом. Встретил меня дружеской улыбкой, как и после исполнения мной на теплоходе романса «Не уходи» поцеловал руку. Но, как я заметила, это был уже другой, более страстный и нежный поцелуй. Загорелый, одетый в серую, с короткими рукавами рубаху и кремового цвета брюки, он выглядел возбужденным и слегка суетливым. Расстегнутый ворот рубахи обнажал бронзовую шею, и весь его облик напоминал того, «теплоходского» Лукича, словно мы с ним встречались вчера. Он провел меня в просторную гостиную с диваном, двумя креслами с высокими спинками обитыми зеленым материалом и деревянными подлокотниками, низким квадратным столом, на котором стояли бутылки и холодные закуски. Всю торцовую стену занимал большой живописный портрет Лукича в скромной раме. Он сразу бросался в глаза и привлекал внимание каким-то колдовским, пронизывающим душу взглядом портретируемого. Он казался живым, проницательным, знающим какую-то тайну, но не желающим открыть ее. Он приковывал к себе, как будто что-то обещая. В синих чистых глазах искрились тихие огоньки иронии.
— Это меня Игорь Ююкин изобразил, — пояснил Лукич. Он стоял за моей спиной, и я чувствовала его дыхание. — Ну, что вы скажете? — спросил он, чуть-чуть дотронувшись моего плеча. Я обернулась и взгляды наши встретились.
— Я не ожидала, что Ююкин такой большой мастер, — не скрывая своего искреннего восхищения, ответила я. — А на вид он мне показался несколько легкомысленным.
— А вы не ошиблись: легкомыслия в нем предостаточно, а глаз меткий и руки золотые.
Стены увешаны фотографиями: Лукич в роли Егора Булычева, он же с ветераном МХАТа народным артистом Ершовым — неповторимым Сатиным, двое военных.
— Это мои пограничники, — пояснил Лукич: — Сын Василий и внук Артем, курсант Высшего училища погранвойск.
Был тут и портрет Лукича, выполненный углем. Я обратила внимание, что среди фотографий нет женских. Спросила: почему?
— Очевидно, не было достойных, — с мягкой улыбкой ответил он. — Впрочем, была одна, — признался он, — но от нее остался только вот этот маленький гвоздик. По возвращении из плавания я ее удалил.
— Зачем?
— По принципу: «С глаз долой, из сердца вон».
— Покажите мне?
— Зачем?
— Любопытно.
Я хотела видеть ту счастливицу, которой он подарил десять лет. Он удалился в кабинет и принес фотографию, вставленную в очень изящную под золото рамочку. С фотографии смотрела миловидная, с тонкими чертами лица и гладкими короткими волосами, слегка тронутыми сединой, женщина. Взгляд у нее строгий и, как мне казалось, холодный. Я решила, что он снял со стены эту фотографию перед моим приходом и спросила:
— Не хотите водрузить на место? Гвоздь не должен пустовать. — Он лукаво ухмыльнулся и проговорил, извлекая фотографию из рамочки:
— Свято место пусто не бывает. А вдруг найдется замена? Я не теряю надежды.
Пустую рамочку он повесил на стену, на то же место, где она и раньше висела, и обратился ко мне:
— А фотографию отнесем туда, где ей и положено быть. — Он осторожно дотронулся до моего локтя и предложил: — Пойдемте, покажу вам свой кабинет.
Это была комната раза в два поменьше гостиной, с книжным шкафом, письменным столом, заваленным книгами, газетами и какими-то бумагами. Я обратила внимание на стоящий в углу бюст Лукича. Он был без галстука, с расстегнутым воротом рубахи и с иронической ухмылкой на губах. И совсем еще молодой, такой, каким я видела его в студенческие годы.
— Это меня скульптор Борис Едунов изваял. Мы тогда были молодые, озорные, — сказал Лукич, и кивнул головой на письменный стол: — Сочиняю воспоминания. Нечто вроде мемуаров. Сорок пять лет отдал театру. Есть что вспомнить. Вот только будет ли это интересно нынешнему поколению, которое довольствуется телевизором, а книги если и берет в руки, так про убийства или секс.
— А в ваших мемуарах, как я понимаю, ничего подобного он не найдет, — сказала я с намеком на секс.