настораживало. Я нервничал, злился и начал рыться в догадках: в чем дело? Явно что-то произошло. Но что именно, что за причина такого внезапного отчуждения? Почему бы не встретиться и выяснить все на чистоту, объясниться? Меня мучило недоброе предчувствие. Наедине с самим собой я часто вслух произносил ее имя, — оно срывалось с языка невольно, даже тогда, когда я думал не о ней. По ночам, страдая бессонницей, я мысленно перебирал все наши встречи. В памяти всплывали уже неповторимые эпизоды и картины. Домой ей не звонил, она не велела, потому что трубку всегда брал муж. Меня охватило чувство одиночества. Мне хотелось крикнуть ей строки из бунинского стихотворения: «Мне крикнуть хотелось вослед: „Воротись, я сроднился с тобой!“ но у женщины прошлого нет: разлюбила — и стал ей чужой». Меня даже подмывало послать ей письмо, составленное из есенинского «Письма к женщине»: «Простите мне… Я знаю, вы не та — живете вы с серьезным, умным мужем; что не нужна вам наша маета, и сам я вам ни капельки не нужен». Я зацепился за слово «не та». А какая? И почему не та, которую я знал и обожествлял десять с лишним лет, а другая? И когда же она стала другой? И тогда я стал выискивать ее слабости и недостатки, пытался посмотреть на нее другими глазами, сняв розовые очки. И увидел то, чего раньше не замечал, ослепленный безумной любовью. Нет, никаких пороков или изъянов в ней я не находил, — так, отдельные неприятные черточки и штрихи, от которых никто не застрахован. Но раньше я их не видел. В моих глазах она по-прежнему оставалась прекрасной, и осуждать ее у меня не было причин. Да, меня иногда огорчало, что она не проявляла особого интереса к моей профессии, к нашей театральной артисунческой жизни и смотрела на нее с недобрым предубеждением. Но я тоже не интересовался ее служебными делами, а если и слушал иногда ее рассказ, то больше из приличия, чтоб не обидеть ее. Если верить Бунину — разлюбила и стал ей чужой. Я не хотел этому верить. Я понимаю, вечная любовь — редкость, с этим приходится мириться. Она разлюбила, но я продолжал любить. Я с нетерпением ждал того дня, когда мы отправимся в турне по Волге, и день этот приближался, а она не давала о себе знать. Я волновался и позвонил ей домой. Она сама подошла к телефону и на мой вопрос о путешествии ответила: «Извини, я не смогу составить тебе компанию». Я сказал: «Давай встретимся, объяснишь?» «Сейчас не могу. Как-нибудь потом». Я чувствовал холод в ее голосе и это коварное «как-нибудь» и понял: все кончено, я потерял ее. Нет, хуже: я чувствовал себя так, словно меня обокрали, душу из меня вынули. Образовалась пустота. Вот и весь мой сказ.

Наступила долгая, глухая пауза. Нарушил ее Ююкин. Он был искренне огорчен и растерян:

— И как все это понимать? Выходит вы, Лукич, не едете?

— Это почему я не еду? Напротив, я непременно поплыву. Вот только не хотелось бы терять ее билет. Может из вас кто пожелает? Иван или Виталий?

— Я — пас, у меня весь месяц, да и все лето расписано, — сказал Воронин.

— Ну что, Иван? — обратился ко мне Богородский. — Вспомним дни былые, нашу молодость. Поедем по изведанному однажды маршруту?

Это было лет пятнадцать, а может и больше тому назад. Мы с Богородским уже плыли на теплоходе до Астрахани, а возвращались в Москву на самолете. Приятное было путешествие, оно вызвало добрые воспоминания, и я сказал:

— Подумаю.

— А чего думать? Плывем. Может найдешь материал для нового романа.

— Тебе просто: ты свободная птица. А у меня семейные дела, проблемы, заботы.

— У всех проблемы и заботы…

Из Химкинского порта мы отчалили утром в середине июня. День обещал быть жарким, солнечным и тихим. На высоком, чистом небе от горизонта до горизонта ни единого облачка. Над спокойной водой, отражавшей небесную синь, в легком мареве струились и безмятежно трепетали жаркие солнечные лучи. Вокруг в небе и на земле простиралась благостная ширь и умиротворение, что уже само по себе создавало особый душевный настрой, — этакого сплава грусти и свободы. Справа по борту зеленели заливные луга, на которых паслись две коровы с теленком и несколько остриженных овец, слева на косогоре, усыпанном золотистыми одуванчиками, горбились с полдюжины убогих строений. Казалось, они медленно плывут в противоположную нашему курсу сторону. Ни одной живой человеческой души не было видно ни справа, ни слева. Мы с Лукичом, стояли у правого борта и, опершись на перила, созерцали зеленый простор. Пассажиров на палубе было не много. Они, так же как и мы, стояли по бортам, наслаждаясь природой. От воды исходила приятная свежесть, перемешанная с молодой зеленью земли. Словом, воздух был чист и прозрачен, как сказал Тургенев, и я решил поблагодарить Лукича:

— Спасибо тебе, друг, что ты настоял и вытащил меня на этот простор. Здесь вольготно дышится и глаз радует. Я доволен.

— Еще бы! Ты бы сказал: нет худа без добра. — Он вздохнул и взглянул на меня пристально и вопросительно. Взгляд его светился тоской.

— Я не понял, растолкуй: для кого худо и для кого добро?

— Для тебя, во всяком случае, добро, — наигранно холодно ответил он и выпрямился, подставив солнцу лицо с зажмуренными глазами.

— А худо, выходит, для тебя? Так, что ли?

— Видишь ли, я не могу понять и потому не могу смириться, почему она так поступила со мной? Почему не захотела объясниться? В чем причина? — Он повернулся спиной к берегу. Голос его дрожал, как ослабленная струна. В нем пробудилось пылкое негодование. К нам подошел довольно улыбающийся Ююкин, расслабленный, блаженный: — Ну, что мужики, чего носы повесили?

— Никто ничего не вешал, — недовольно буркнул Лукич, а я продолжал свой разговор:

— А тебе так уж нужна ее причина? Ты ж сам сказал словами Бунина: разлюбила, и стал чужой. В этом и вся причина.

— Ах, вот вы о чем, все о ней? — сообразил Игорь. — Да выбросите, Лукич, вы ее из своего сердца раз и навсегда. Она недостойна вас.

— В том-то и дело, что достойна, потому и выбросить ее не просто, — напряженно произнес Богородский. — Недостойные — они на поверхности, их легко смахнуть. Дунул — и привет. А достойные — они вот здесь, глубоко, в самом сердце. — Лукич приложил руку к груди. — Нельзя, Игорек, зачеркнуть десять счастливых лет. Память она штука независимая, память и любовь. Как в народе говорили: любовь не картошка, не выбросишь в окошко.

— А вы поройтесь в памяти, разберите свою любимую по косточкам и отыщите все ее пороки мнимые и подлинные, соедините в одну кучу и получится один большой порок. И вы поймете, что она недостойна, — весело наставлял Игорь. — Или влюбитесь. Клин клином. А?

— Как у тебя все просто — клин клином. — Богородский уколол его ироническим взглядом. — Своим аршином меришь, натурщицами. Аля не чета твоим натурщицам. Она единственная из женщин, кого я любил. Такое бывает раз в жизни. Один единственный раз.

— А что, Лукач, может Игорь и прав — клин клином. Влюбись. — Богородский посмотрел на меня пристально и недоверчиво. Я повторил: — А почему бы и нет?

— В моем-то возрасте? И в кого?

— Любви все возрасты покорны, — напомнил Игорь.

— Да дело может и не в возрасте, — сказал Богородский. — Дело в том, что природа неправильно, не разумно распорядилась с человеком.

— В каком смысле? Что ты имеешь в виду? — спросил я.

— А в том, что старится плоть, а душа остается молодой. Разве это справедливо?

— Душа не старится, потому она и бессмертна, — сказал я.

— А я о чем говорю? — вновь заявил Игорь. — Если душа молода, то и люби покуда любится.

— Кого? Вот вопрос. Допустим, встретил, влюбился. А она? Смешно даже мечтать. Тут с клиньями ничего не получится. А возврата к прошлому, к Альбине, нет. Во всяком случае, я ей никогда не позвоню.

— А если она тебе позвонит? — сказал я.

— Не позвонит.

— А вдруг? Откликнешься на зов, пойдешь, и все начнется сначала. — Я испытывал противоречивые чувства. У них и до этого были размолвки, но потом все устраивалось. Я знал его пылкий, темпераментный характер и сильно развитую привязанность к Альбине. Не хотелось верить, что этот разрыв окончательный.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату