слезы у обоих из очей так жемчугом и катятся; знать, они чувствовали, бедные, что не дадут им жить одному для другого.
Вот он уже кончил свою школу. Покойный губернатор Катеринич взял его к себе в Киев и определил его в какую-то палату{89}. Не умею уже вам [сказать], для чего он его определил в палаты. Вот он пробыл уже год в той палате, а на другой год приезжает к нам в гости, да и давай сватать мою Катрусю. Демьян Федорович, царство ему небесное, таки сразу согласились и говорят, что лучше мужа нашей Кате не найти и за морями. И правду говорили. Так что ж сама?.. Не Катруся сама — боже бороны! — а сама Катерина Лукьяновна? Уперлась и руками и ногами. «Как? — закричит, бывало. — Чтобы я свою единственную дочь отдала за хуторянина, за
Господи! и теперь страшно вспомнить! Как он уже на вечной постели просил ее, чтобы не отдавала Кати ни за князя, ни за генерала, а чтобы отдала ее за молодого Ячного или за кого другого, только за свою ровню. Нет, так и поставила на своем.
На тот грех, как раз в чистый четверг, вступила драгуния{90} в Козелец, да и заквартировала по хуторам и по селам на все лето.
Да и драгуния ж это была! Чтобы она к нам никогда не возвращалась! Да, таки дала знать себя эта проклятая драгуния! Не одна чернобривка умылася слезами, провожавши эту иродову драгунию. В одном нашем селе осталося четыре
— Горе нам, горе нам с теми драгунами!
— Да и теперь страшно вспомнить. Раз сыдымо мы ввечери все трое в гостиной; я, кажется,
«Есть, — говорит Катерина Лукьяновна, — прошу садиться». Вот он себе и сел, а мы с Катрусею ушли в другую комнату дочитывать книжку. Только что начала читать, а в комнату входит Катерина Лукьяновна и говорит: «Вот тебе, Катенька, и твой суженый». Мы как сидели, так и обмерли. Как уже у них было в тот несчастный вечер и как он сватался, мы ничего не знали, только с того самого вечера князь к нам начал ездить каждый божий день и рано и вечером. А молодого Ячного, когда приедет он, бывало, из Киева, и на двор не пускали. Ходит, бывало, бедный, по-за садом да плачет, а мы, глядя на него, и себе в слезы. Что ж? И помогли слезы? А ни-ни; Катерина Лукьяновна-таки поставила на своем: как раз через год после смерти Демьяна Федоровича, на
— И можно-таки сказать, что бесталанница: от всего добра, ото всей роскоши только и осталось, что два витряка, да и сама еще бог знает, останется ли в живых, — говорил хозяин как бы сам про себя, наливая рюмку сливянки.
— А вот как было, Степановичу. На фоминой неделе их и повенчали. Плакала, плакала она, моя бесталанница, да что! Знать, так господу угодно было. Не умолила она его, милосердного. Знать, господь бог, любя, наказует.
На другой день после свадьбы переехал он к нам из Козельца, и денщик его Яшка, такой скверный, оборванный, тоже с ним переехал. И только и добра было с ними, что преогромная белая кудрявая собака, юхтовый зеленый кисет и длинная трубка.
С того же дня и началося новое
На этом слове старушка остановилась и, помолчав немного, перекрестяся, сказала:
— Господи! прости меня, непрощенную грешницу! За что я осуждаю человека, ничего мне злого не сделавшего?.. А как подумаю, так он и мне-таки немало на делал зла. Он, прости ему владыко милосердный! — тут она снова перекрестилась, — он, душегубец, загубил мое одно-единственное сокровище, мою одну-единственную любовь! Я никогда никого на свете так не любила, как полюбила ее, мою горькую бесталанницу. Одна моя единая радость, одно мое единое было сладкое счастье видеть ее счастливою замужем. И что же? Слезы! Слезы! Слезы и посрамление! А все мать! Всему, всему причиною одна родная мать: захотелось ей, видишь ли, свою единственную дочь увидеть княгинею! Ну, вот тебе и княгиня! Любуйся теперь на свою княгиню! Любуйся теперь на свое прекрасное село, на свой сад зеленый, на свой дом высокий! Любуйся, Катерина Лукьяновна, любуйся на свои хорошие дела! Ты, ты одна все это натворила!
Старушка от избытка чувств умолкла, а хозяин, немного погодя, сказал:
— Та цур ий, Микитовна, не згадуй ее, нехай ий лыхо сныться; розказуйте, що там дальше буде.
— Ох! я не знаю, как мне уж и рассказывать, потому что тут пойдет все такое страмное, скверное, что и подумать грешно, а не то что рассказывать.
— Розказуй уже, Микитовна, до краю, а то так не треба було и зачинать, — говорил хозяин, наливая рюмку сливянки и поднося ее рассказчице.
— Спасыби, спасыби, Степановичу, я вже моими слезами пьяна.
— А не хочете, то як хочете, а мы с добродием так выпьемо, а вы тым часом розкажить, як воно зачалося у вас, те новое господарство? — говорил хозяин, потчуя меня сливянкой.
— А началося вот так, — проговорила старушка и, помолчавши, почти закричала:
— Ну, скажите вы мне, люди добрые, чего ей, грешнице, недоставало? Пани на всю губу, всякого добра и видимо и невидимо, купалася в роскоши! Так же нет, мало, дайте мне зятя князя, а то умру, як не даете. Добула, выторговала, купила себе князя, продавши свою дочь. О матери, матери! Вы забываете свои страдания при рождении дитяти, когда так недорого продаете это дитя, которое вам так дорого обошлося!
Старушка замолчала, а хозяин сказал:
— Все воно так, Микитовна, а мы все-таки не знаем, как у вас началося новое господарство.
И она спокойно продолжала:
— А началося воно так, Степановичу, что князь в комнатах завел псарню, — вот как началося новое господарство! Всякий божий день пиры да банкеты, бывало, свету божия не видишь от табачного дыму, а о прочем и говорить нечего. А еще, бывало, как зазовет к себе на охоту всю свою драгунию из Козельца, то господи и упаси! Наедут пьяные, грязные, скверные такие, что не дай бог и во сне таких увидать. Да еще всякий возьмет себе по денщику такому же скверному, как и сам, и не день, и не два, и не три, а целую неделю гостят. А что они за эту неделю наделают в комнатах, так я и рассказать стыжуся.
Не прошло и месяца, как он уже все к себе забрал в руки. Ключи от коморы и