— Вы, — говорит Марья Федоровна, — такие и сякие, деньги из мешка вытаскали?
— Нет, барыня, мы и не видали.
— Розог! — крикнула она лакею.
Явилися розги и еще два лакея. Началася пытка. Перебрали всех. Аксиньи не было дома, послали и за ней. Приходит Аксинья и говорит: «Да вы, говорит, барыня, за что людей мучите? Барчонок-то деньги перетаскал своему учителю».
Дорого же поплатилась бедная Аксинья за свою дерзость: ей было отпущено вдвое против прочих.
Отпустивши горничных, Марья Федоровна пошла по комнатам искать Ипполитеньку. Но Ипполитенька, как ни был туп, смекнул, однакоже, что недаром девки благим матом завыли, и, не дожидаясь конца вытью, убежал в сад. После тщетных поисков в комнатах Марья Федоровна разослала всю дворню и сама пошла искать Ипполитеньку. А он, не будучи дурак, пока есть не хотелося, сидел в кустах, а когда увидел, что обед пронесли к слепому Коле, и себе пошел к нему во флигель и без церемонии истребил его скудную трапезу. Но, увы! тут его за трапезою и накрыла сама Марья Федоровна.
И досталося же бедному Коле за укрывательство вора! Кроме ругательств, попреков и угроз, ему не велено было давать ничего, кроме куска черного хлеба и ковша воды, впредь до разрешения.
Нежно, ласково, настояще по-матерински, выведала Марья Федоровна от Ипполитеньки, когда и кому он отдавал деньги, и, узнавши все обстоятельно, велела Федьку-наставника выпороть хорошенько и отдать на скотный двор до Кузьмы и Демьяна, а там в город, да и в солдаты. Сказано — сделано.
Теперь оставалося подумать об Ипполитеньке, что с ним делать. Ведь ему уже шестнадцатый год пошел, а эти изверги его в деревне, пожалуй, испортят. Нужно отвезти его в Петербург и отдать в какой- нибудь благородный пансион. Так думала Марья Федоровна, так и сделала.
Оставивши наказ, или инструкцию, приказчику насчет управления имением, она вооружила снова ремонтерскую бричку и, взявши милое чадо свое и любимую его няню Аксинью, отправилася в Петербург, не простившись даже с самыми близкими и самыми долго-язычными соседками своими.
Теперь ей незачем сообщать им, куда она намерена отдать своего сына на воспитание. Да и то еще, их, пожалуй, пригласи, а они проведают еще как-нибудь о поступке Ипполитеньки, — тогда на всю губернию ославят вором, а того, дуры, не рассудят, что он еще дитя!
Приехавши в Петербург, она остановилася не на Песках, как можно было предполагать, а в Ямской слободе, около церкви Ивана Предтечи, на постоялом дворе.
На другой день она отправилася сама поискать квартиру, потому что на постоялом дворе и неудобно и грязно, а главное, дорого; она же намеревалась остаться в Петербурге по крайней мере года два, если не более.
Выйдя за ворота, она перекрестилась на церковь (с некоторого времени она сделалась чрезвычайно набожна) и, не переходя Лиговки, пошла к Знаменью{191}. У Знаменья остановилась, посмотрела вдоль туманного Невского проспекта, помечтала немножко о своем давно прошедшем и, перейдя Невский проспект, пошла на Пески, прямо к известному домику о четырех окнах с мезонином.
В одном из окон этого домика торчала на болванчике та же самая шляпка, что торчала и назад тому десять лет, а в прочих окнах торчало по девушке, как будто они десять лет и с места не сходили. В числе этих девушек была и Лиза, но уже не та восьмилетняя, рябенькая, безмолвная Лиза, а сидела у окна, сложа руки и опустив на высокую грудь кудрявую прекрасную голову, девятнадцатилетняя, вполне развившаяся, как роза, пышная красавица.
На свежем, молодом ее лице и следов не осталося прежних рябин, нужно было близко и внимательно присматриваться, чтобы их заметить.
В то самое время, как проходила мимо окон Марья Федоровна, Лиза подняла свои длинные бархатные ресницы, взглянула в окно и побледнела. Она, бедная, узнала свою мачеху, и ей разом представилося все ее горькое, гнусное прошедшее. Она закрыла лицо руками, хотела встать со стула, но не могла; приподнялася еще раз и без чувств повалилася на пол.
Подруги подняли ее и унесли за ширмы.
Марья Федоровна, проходя мимо окна, и не подозревала, что она была причиною такой катастрофы. Она вошла себе спокойно на давно знакомый ей дворик, подошла к известной лачуге близ помойной ямы и постучала в маленькую, наскоро сколоченную, но уже весьма ветхую дверь. Дверь с каким-то дребезжаньем отворилась, и перед нею явилася Юлия Карловна с опрокинутою чайною чашкою в руке, (Юлия Карловна, к бесчисленным своим профессиям прибавила еще одну — гадание на кофе.) После первых ахов на пороге Марья Федоровна была введена в хижину, и тут же торжественно старые приятельницы поцеловались.
Когда Юлия Карловна пришла в себя от внезапного потрясения и усадила свою дорогую гостью на полусломанном стуле, тогда представила ей молодую, стройную и весьма бледную девушку с черными большими и заплаканными глазами, всю в черном.
— Рекомендую вам, — сказала Юлия Карловна, обращаясь к Марье Федоровне, — моя хорошая, можно сказать, приятельница, мамзель Шарнбер, тоже моя землячка, только по отцу. Из хорошей фамилии. Я им сейчас гадала на кофе, и так прекрасно, так прекрасно выходит, что лучше требовать нельзя, а они все не верят и плачут.
— Я уж два года верила, — тихо проговорила девушка.
— Так как же, матушка, и по десяти лет ждут, да не плачут, — с неудовольствием проговорила Юлия Карловна. — Что ж делать? Такая ваша судьба. А коли наскучило так дожидаться своего суженого, то я давно предлагаю, переходите ко мне в дом. Если не хотите вместе с барышнями, то займите мезонин. Я с вас не бог знает что возьму. И мне прибыль, и вам не убыток.
Девушка заплакала и, едва проговорив: «Прощайте!» — вышла из комнаты.
— Прощайте, заходите завтра. У меня будет свежая гуща, я вам еще поворожу, — говорила Юлия Карловна, провожая свою пациентку глазами. И когда та притворила за собою дверь, Юлия Карловна прибавила:
— Больно горда! Подожди еще годик-другой своего возлюбленного, небось переменишься, проситься будешь — не пущу, — черт ли тогда в тебе! Ты и теперь смотришь старухой, а тогда на тебя никто и взглянуть не захочет.
— Вот, Марья Федоровна, вот где истинно несчастие, — обратилась она к своей гостье, как бы умоляя о сострадании. — Видели вы, ведь можно сказать, красавица собою, благородных родителей дочь. И пропадает, ни за что пропадает, и так-таки и пропадет. А кто — сами же родители и виноваты, никто другой!
Жили они, матушка моя, в Кронштадте при должности, и при хорошей должности, при каких-то магазеях. Каждую неделю вечера давали. И повадился к ним в дом какой-то мичман. Ну, известное дело, молодой мужчина, молодая девушка, увиделися раз-другой и влюбилися друг в друга. А там и до греха недолго. Так и случилося. Бывало, в доме танцы да плясы, а они незаметно выйдут на двор или на улицу, укроются шинелью, да и воркуют, что твои нежные голубки, а мать-то сама, чай, с молодыми офицерами амурничает. Я отца и не виню. Не мужское дело смотреть за дочерью, а мать, мать всему причина. Она видела, старая дурища, что молодой человек около дочери увивается, — что бы спросить: «А что тебе, голубчик, надо? Когда так только, куры-муры, так вот тебе и двери, а коли на сурьез пошло, женись!» А то думают: «Ничего, пускай себе молодые люди побалуют. Он человек благородный, лишнего себе ничего не позволит». А вот он и не позволил, благородный-то человек. Дело-то сделал, да и перевелся в Астрахань или куда-то еще дальше. А сами-то тогда только заметили, когда начали соседи пальцами на дочку-то показывать. А вечер-то сделают, залы осветят, а гостей-то никого, разве два-три пьяные ластовые забредут. Видят, что дело-то плохо, давай из Кронштадта убираться. Теперь вот в Петербурге и проживается без места. А она, дура, ворожит. Да, много я тебе выворожу! Приедет он тебе сейчас, держи карман! Не видал он, вишь, краше тебя. Говорю, переходи ко мне, пока еще хоть что-нибудь осталося, а то так ведь состареется. Ох, горе, горе, как подумаю, — прибавила она со вздохом.
— Вот что, Юлия Карловна, — сказала Марья Федоровна после долгой паузы, — я к вам имею великую просьбу.
— Какую, Марья Федоровна? Все на свете для вас!..
